по мертвой столице империи. Николай прощается с домами, памятниками, с жизнью, которую он так любил. Софи в такой поздний час, конечно же, спит… Но не проникает ли в ее сны эта душераздирающая боль разлуки… может быть, разлуки навек?.. Он шлет жене безмолвное: «Проща-а-ай! Прости-и-и!», – стараясь не разрыдаться… Слезы застывают льдинками на его ресницах, царапают края век… Лошади идут шагом. Фельдъегерь шагает по деревянному тротуару рядом с санями. Об руку с ним – молоденькая девушка. Девушка что-то шепчет, всхлипывает, сморкается в платочек. «Будет тебе, Марфинька! Это уже смешно, Марфинька!» – бормочет растроганно фельдъегерь. А ведь он покидает девушку всего на месяц! Сани подъезжают к шлагбауму, здесь граница города, и фельдъегерь прощается с Марфинькой. Проверяют бумаги, караульные приподнимают пологи саней. Смотрят. Ямщики освобождают колокольцы – все время, пока тройки двигались по улицам, они были подвязаны, чтобы не нарушить тишины в спящем Петербурге. И вот уже лошади резво бегут по сельскому тракту… Снег… снег… снег… Праздничный звон бубенцов…
«Неделя уже, целая неделя, – подумал Николай. – Хотя Господь его ведает, я ведь мог и просчитаться, и уже восемь дней… или девять… А может быть, год… Есть, спать… Все остальное не имеет значения…» Ему так хотелось себя в этом убедить – нет, не получалось: все та же неотвязная, как клубы снежной пыли позади саней, тоска… Он поглядел на свои цепи. Груда железных колец покоилась у его ног, жизнь железа вмешалась в его жизнь, стала частью его жизни. В Перми кандалы на время сняли, чтобы сводить его вместе с остальными в баню помыться. Все банщики были из бывших каторжников: уголовники с позорными клеймами на лицах. У некоторых были вырваны ноздри. Они терли спины новоприбывших лубяными мочалками и, сквозь пар, кричали им в уши советы из собственного опыта: «Останетесь в Иркутске, сами увидите – рай да и только! Чита – тоже неплохо! Но храни вас Господь от Благодатска!..» Когда все «политические» были отмыты и снова закованы, фельдъегерь Коротышкин повел их в церковь. Служба уже началась. От иконостаса доносились ангельские голоса. Священник, весь в золоте, громовым и в то же время странно-бархатным голосом взывал к Богу. Арестантов поставили в углу, подальше от прихожан. Проходя мимо них после окончания литургии, прихожане подавали милостыню, некоторые спрашивали:
– За что ж это вас в Сибирь-то, голубчики?
Им отвечали:
– За восстание 14 декабря.
Но, кажется, никто здесь не знал, что произошло 14 декабря.
А кто-то из более свободных в обращении крестьян иногда, услышав такой ответ, спрашивал:
– Значит, вы – политические?
– Политические, отец.
– Дурное на земле дело может быть добрым делом на небесех! Храни вас Господь!
Девушка в платочке все стояла возле Николая, все смотрела на него и шептала со слезами: «Бедненький, бедненький!..», а потом, прежде чем уйти, сунула ему в руку рубль. Он не отказался, не поблагодарил, у него от волнения перехватило дыхание. Он запомнил эту девушку. И даже теперь думал о круглом свежем личике, таком простом, таком обычном, об огромных глазах, лучащихся истинно русским милосердием… Русским… В памяти всплыло… Вот они с Софи десять лет назад во дворе почтовой станции. Она только что приехала из Парижа. Она ничего не знала о новой для нее стране. И вдруг с ужасом обнаружила, что вдоль стены выстроены несколько каторжников. Пока меняли упряжку, Софи подошла, выбрала самого жалкого на вид и дала ему денег. Он упал на колени и поцеловал подол ее платья. Тогда пропасть отделяла ее от этих людей, этих отбросов общества – теперь ее муж один из них. От сопоставления двух картин у него закружилась голова. Он понял, что богатство, высокое положение, здоровье, добродетель, удачи иных… все это может быть результатом некоей божественной забавы, а истинным счастьем, настоящим, человек не обязан никому, никаким внешним обстоятельствам, тут он совершенно не зависит от них – и, если жить ради самого главного, если иметь в виду жизнь вечную, то пусть ты потерпел самое горькое поражение, пусть ты в самой страшной беде и в немилости, ты все равно способен проявить необычайную силу, твое будущее станет неизменным и твое видение мира и человечества умрет только вместе с тобою самим. Николай нащупал в кармане рубль. Этот рубль будет его талисманом.
Сани замедлили бег. Лошади шли с трудом, задыхались. Этот переход через Урал просто бесконечен. Когда же они доберутся до перевала…
– Стой! Выйти из саней!
Узники повиновались. Жандарм приказал Николаю и Юрию Алмазову подвязать цепи кандалов к поясу, чтобы легче было двигаться. И они пошли пешком – цепочкой. Ветер играл с ними, беззлобно швыряя в лицо кристаллики снега. По обочинам дороги высились черные ели. Между вершинами гор текли реки белого тумана. Серебристому позвякиванию бубенцов вторило тяжелое бряцание цепей. Цепочка пингвинов, переваливаясь с ноги на ногу, пыталась одолеть гребень горы. Они не привыкли к такому чистому воздуху и теперь дышали с трудом. Приходилось все время придерживать шаг. Николай, чувствуя, что легкие его рвутся, а сердце выскакивает из груди, не стоял на ногах – дважды он падал, и жандарм помогал ему подняться. Наверху возник силуэт одинокой, заваленной снегом хижины. Над трубой вился дымок, где-то рядом лаяла собака. Жилье! Жизнь! Пустые сани оказались на стоянке раньше людей. Оттуда, сверху, фельдъегерь делал знаки поторопиться.
– Ну! Ну! Давайте же! Да кто ж меня проклял-то такими недотепами! Давайте быстрее, рохли! Подберите ваши цепи! Ступайте след в след!
Они достигли перевала, и Николай едва не потерял сознания: в ушах шумело, в глазах мелькали снежные мушки, во рту появился отчетливый привкус крови. Он прислонился спиной к дереву – отдышаться. Ему что-то говорили, он ничего не понимал. Хотелось плакать, тошнило. Но мало-помалу силы возвращались к нему. Стал потихоньку оглядываться. Видимо, они на вершине Уральского хребта. Отсюда, сколько хватает глаз, бегут под уклон бесконечные леса из черно-синих, опушенных белым елей… Похоже на густой темный мех… И по густому этому меху вьется белая лента дороги, она исчезает и появляется снова и снова, чтобы опять скрыться и опять возникнуть где-то дальше, едва ли не у горизонта – узенькая теперь, как ниточка…
Ямщик ткнул кнутом в раскинувшееся впереди пространство:
– Вот она и Сибирь-матушка!
Николай не мог оторваться от зрелища. Значит, он на границе двух несовместимых, двух непримиримых вселенных. Позади него – Россия, прошлое, Софи, радость жизни. Впереди – каторга, земля забвения.
– Ну, и что скажешь? – послышался голос Юрия Алмазова. – Посмотреть отсюда – так нет ничего более похожего на Европу, чем Азия…
Николай попытался улыбнуться, но одеревеневшие на морозе мышцы лица не повиновались ему. По приказу фельдъегеря арестанты, горбясь, гремя цепями, направились к хижине. Их встретил грубо вырезанный из дерева двуглавый орел, укрепленный над дверью.
8
Софи сбросила на руки Дуняше накидку, отдала горничной шляпку. И села на край кушетки, опустив голову, сложив руки на коленях. До четырех часов пополудни она бегала из канцелярии в канцелярию – нигде никто ничего не знал о ее деле. Ее вежливо выпроводили из Зимнего дворца, ее не приняли в посольстве Франции. Найти Ипполита Розникова в Михайловском дворце, где теперь располагался его кабинет, тоже не удалось.
Услышав в коридоре приближающиеся шаги свекра, она вся сжалась: до того он стал ей противен – особенно, когда Николя увезли в Сибирь. Просто невыносимо было терпеть присутствие старика, чья привязанность была обильно приправлена обманом и коварством и которому, кажется, доставляло удовольствие страдать, если Софи позволяла себе иногда унизить его. А уж помыкай она им – тут было бы истинное наслаждение… Господи, как же она устает от его гримас и вздохов!..
– Какие новости? – спросил Михаил Борисович, войдя в гостиную.
– Никаких, – ответила она.
Физиономия свекра вытянулась: огорчился. И действительно:
– Ах, дитя мое, я просто в отчаянии из-за вас!
– Батюшка! – гневно воскликнула она. – Ради бога! Кому-кому, только не вам меня оплакивать!
– Наоборот! Только мне! Именно мне! Осуждая то, чему вы так преданы, я восхищаюсь вашим упорством и сожалею, что оно не вознаграждается!