на последний случай, проглотил провалившийся немой фильм, который финансировали эмигранты. Он назывался
– А разве Воеводов не вложил тоже свои деньги в фильм
– Нет, – сухо ответил папа. – Его упрашивали, когда он был еще в Марселе, но он отказался.
– Как всегда он оказался более практичным, чем все остальные! – вздохнула мама. – Естественно, что люди, подобные ему, преуспевают там, где другие остаются без гроша в кармане!
Задетый за живое отец возразил, что нужно было совсем немного, чтобы эта
Раздраженный пустячными спорами по поводу оскорбительной для его репутации делового человека неудачи папа коротко отрезал, что этот экскурс в кинематографические дебри послужил ему уроком и что его на этом больше не возмешь. Честным людям, считал он, не следует рисковать, участвуя в делах артистов, манипулирующих образами и словами. Мой брат – «ученый», с гордостью носивший свои первые настоящие брюки, – поспешил поддержать его. В противоположность мне он был больше увлечен цифрами, чем буквами, алгебраическими задачами, а не упражнениями сердечными, измеримой, осязаемой реальностью, а не тщетным мерцанием миража. Сестра, напротив, была скорее на моей стороне. Она, конечно, догадывалась, что между танцем и мечтой граница почти незаметна и что каждый может перемещать ее по своей прихоти. Что касается мамы, то она балансировала между желанием мыслить здраво и соблазном фантазии. Впрочем, в эту минуту ни один из присутствовавших не был убедителен в моих глазах. Все они казались мне столь же чуждыми моим проблемам, как и старая, замкнувшаяся в своем молчании бабушка. Из туманной дискуссии, оживившей всех сидевших за столом, я уловил единственный реальный факт: Воеводовы жили где-то в Париже, и я скоро смогу снова увидеть своего друга с парохода
– Мне бы очень хотелось сходить к Никите!
– Зачем? – возразил папа. – Воеводовы не нуждаются в таких посетителях, как мы, бедствующих эмигрантах!
Более снисходительная мама ласково вмешалась:
– Не будем слишком строгими, Аслан! Мы, может быть, не знаем всего о них. В сущности, ты упрекаешь их за то, что они оказались более практичными, чем мы!
– Когда практичность достигает определенной черты, она граничит с нечестностью! – заметил папа.
– А честность с наивностью! – заключила мама с ласковым укором. – Впрочем, Никита, за которым я наблюдала на пароходе, мальчик воспитанный, общительный и приятный…
– Его отец тоже воспитанный, общительный и приятный. Но если стереть лакировку…
– Ну что ж, не стирай, Аслан! Довольствуйся видимым, и все пойдет лучше для всех! У нашего сына есть только французские друзья в лицее. Это хорошо, но этого недостаточно. Я была бы рада, если бы у него был хотя бы один русский друг.
– Для чего?
– Для того, чтобы его уравновесить!
Морщинка между черными густыми бровями папы разгладилась, он взял мамину руку, лежавшую на столе, поднес ее к губам и прошептал:
– Ах, Лидия, Лидия, ты заставишь меня пролезть, как сказали бы французы, в мышиную норку!
Убедила ли она его? Думаю, что нет. Однако он знал, что, согласившись с мамой в незначительном, будет лучше понят, когда откажется уступить ей в главном. Обрадовавшись победе, я соскочил со стула и с жаром поцеловал маму. Высвобождаясь из моих объятий, она прошептала:
– Ты с ума сошел, Люлик. Постой, ты испортишь мне прическу!
Я отступил, задетый этим прозвищем Люлик, которым она называла меня с колыбели. У нее была мания давать уменьшительно-ласкательные имена. Так, она называла брата Александра Шурой. Но он категорично настоял на том, чтобы ему вернули его полное имя. Закончилось тем, что она покорилась, и «Александр» в ее разговоре чередовался с «Шурой». Я решил последовать примеру старшего брата:
– Ну мама, – сказал я, – я не хочу, чтобы ты называла меня Люлик!
– Почему?
– Потому, что это было хорошо в России, когда я был маленьким! Но в двенадцать лет – смешно!
– Не думаю! Ты хочешь, чтобы я называла тебя твоим настоящим именем?
– Да!
– Но оно мне кажется очень холодным, очень торжественным! Впрочем, нужно выбрать: ты хочешь быть Леоном, как у французов, или Львом – как у русских? Одни говорят «Леон» Толстой, другие – «Лев» Толстой; оба имени равнозначны!
Она смеялась, глядя на меня. Я никогда и ничего еще не читал из Толстого, однако знал от родителей, что это был один из самых известных русских писателей. Это сопоставление моего имени с именем великого литератора раздавило меня вместо того, чтобы мне польстить. Я вдруг почувствовал себя таким смешным, как если бы мама надела на меня слишком большую шапку. Этот огромный головной убор спустился мне на уши. Надо мной посмеются во Франции. Из-за Толстого уменьшительное «Люлик» показалось мне более уместным в моем случае.
– Нет, – сказал я, – потом посмотрим… А пока продолжай называть меня Люлик, как привыкла. Только это между нами!
И, прервав неприятный разговор, прямо спросил:
– Когда я смогу пойти к Воеводовым?
– Нужно договориться с ними, – ответила мама. – Я напишу госпоже Воеводовой. Думаю, что они живут где-то рядом с Пасси…
– У меня есть их точный адрес, – сказал папа. – И я сам напишу этому негодяю Воеводову. Так он не сможет отказать!
– Ты прав! – признала мама. – Так будет еще лучше! Мадемуазель Буало проводит Люлика на эту первую встречу…
– Нет! – крикнул я. – Я хочу пойти туда один!
– Но ведь это не так близко, Люлик! Я боюсь, что ты заблудишься в метро…
– Я уже много раз ездил в метро, мама. Это очень просто! А ты, как только я собираюсь уехать из Нейи, боишься! Не волнуйся!
Мама колебалась. Папа решил:
– Договорились, ты поедешь туда один. Тебе в твоем возрасте уже следует ориентироваться и в метро, и на улице, как и в жизни. Кто знает, что будущее готовит нам, эмигрантам? В России мы не знали никаких забот. А здесь нужно сражаться за каждый шаг, избегать подножек… Если ты сможешь научиться этому у этих прохвостов Воеводовых, то уже это будет хорошо!
Пока он так рассуждал, мадемуазель Буало кивала ему согласно в знак одобрения головой. Она всегда проповедовала спартанское воспитание. Дисциплина, ответственность, грамматические упражнения и обливание холодной водой были, с ее точки зрения, лучшими гарантами успеха для здорового мальчика. Она с радостью занялась этим, воспитывая меня в мои ранние детские годы в России. Я не мог простить ей ни ее постоянной строгости, ни ее толстощекого в красных прожилках лица, ни ее огромного, как пузо самовара,