сердце, спросить себя, что бы каждый из них подумал, увидев, как его собственное имя… имя, которое носят его жена, дочь, сестра, треплют, валяют в подобной грязи, соединяют с подобными картинами, связывают с подобными сценами…» Все больше возбуждаясь и не замечая, каким посмешищем выглядит, защитник принялся утверждать, что иные частные лица могли бы согласиться одолжить свое имя «господину Жюлю Сандо, или, например, господину Октаву Фейе… и даже господину Александру Дюма!.. Но никто, в этом нет сомнений, не согласился бы предоставить свое имя господину Золя… и оказаться брошенным в бесчестный, низкий, порочный и опасный мир, где всякое подобие идеала исчезает, уступая место нарочитому реализму, еще более отталкивающему и более удручающему, чем сама реальность». Одним словом, мэтр Русс дал понять: он полагает, что Золя способен испачкать все, к чему прикоснется, и – главное – только тем и занимается. Играя голосом и делая картинные жесты, адвокат истца спасал общество от язвы новоявленного искусства. Защитник же «Gaulois» и Золя, мэтр Даврилле Дэзэссар, в ответ тщетно пытался напомнить, что такое случается не только у писателей-натуралистов, но и в литературе вообще, что
На этот раз, поскольку на карту была поставлена свобода писателя, каждого писателя, даже обычные противники Золя встали на его сторону в споре с нелепым Дюверди. Как он и предполагал, приговор обязывал автора вычеркнуть из текста спорное имя. Ладно… Зато какая реклама для «Накипи»! Золя одновременно и ярился, и ликовал. «Разумеется, я проиграл свой процесс против Дюверди, – писал он Нюма Косту. – Я знал заранее, что проиграю, имея дело с парнем, который снюхался с судейскими. Но я проиграл победителем и сделал отличный почин».[145] А еще до того, обращаясь к Эли де Сиону, главному редактору «Le Gaulois», заявил с горькой иронией о своем согласии с приговором такими словами: «Почтенный господин Дюверди исчезнет со страниц моего романа, мы заменим его господином Три-Звездочки. Я выбрал это имя, надеясь, что оно не слишком распространено. Тем не менее, если существует какой-нибудь древний род, который им гордится, я умоляю этот древний род как можно скорее высказать мне свои претензии… Друзья уговаривают меня подать апелляцию. Однако я ничего такого делать не намерен… Я слишком одинок. Мне достаточно того, что почтенный мэтр Русс изобразил меня в суде как писателя, от которого обществу следовало бы избавиться… Полагаю, что я был бы величайшим глупцом, если бы продолжал и дальше играть роль литературного Дон Кихота. Я хотел уладить правовой вопрос, а в ответ меня попытались задушить».[146]
Как ему хотелось забыть об этих мерзких дрязгах! Но шум, поднятый во всех газетах вокруг дела Дюверди, побудил некоего Луи Вабра, офицера ордена Почетного легиона, потребовать от Золя, чтобы тот убрал из «Накипи» и его фамилию тоже. Затем с подобными же требованиями выступили три Жоссерана и один Муре. Заваленный жалобами, писатель пришел в ярость и поместил в «Le Gaulois» открытое письмо: «Я восстановлю имя Вабр, которое заменил на „Безымянный“, чтобы показать, к каким нелепостям можно прийти, если в точности выполнять решение гражданского суда. Одним словом, я предуведомляю однофамильцев моих действующих лиц, что если я уберу из своего романа еще хоть одно из этих имен, то только по настоянию судебных властей. Пусть все подают на меня в суд. Сколько будет протестов, столько будет и судебных процессов. Поступая так, я хочу, чтобы юриспруденция стала наконец основываться на четких, ясных принципах».[147]
Написав все это, Золя приготовился к новым перебранкам. Однако жалобщики отступили. «Накипь» можно было издавать отдельной книгой, с одной поправкой, которой потребовал суд: фамилию Дюверди пришлось заменить на Дювейрье.
Заглавие, отсылающее к домашнему чугунку, само по себе было для писателя программным. Взяв читателя за руку, Золя повел его через роскошные комнаты, попахивающие весьма сомнительно. Благопристойный дом на улице Шуазель населяли одни чудовища. «Накипь» стала парным романом к «Западне», его буржуазной вариацией. И в том и в другом квартале людьми владеют одни и те же чувства. И здесь и там царят алчность, порок, слабоволие, непристойности, только здесь все принаряжено и надушено. Однако в этой выставленной напоказ извращенности угадывалась некая система, уменьшавшая силу обвинительного акта. Казалось странным, что автор, описывая общество, в котором вращается сам, чувствует себя менее свободно, чем тогда, когда изображал население предместий, на самое дно которых едва заглянул.
Как бы там ни было, публикация романа с продолжением немедленно вызвала нападки возмущенных газетчиков. Огонь открыл «Жиль Блаз»: «Ну что, на этот раз вы остались довольны, о обыватели и обывательницы, обеспечившие Золя успех, когда он изображал народ или живописал мир продажных девок? Верите ли вы по-прежнему в его так называемую точность? Правда ли, что вы – скопище тупиц, порой чудовищных, неизменно подлых и нелепых даже в своей низости? Действительно ли это ваш дом – дом из „Накипи“, напоминающий отделение в Бисетр,[148] где полным-полно истеричек и свихнувшихся женщин, где есть свой идиот, где проживают свои слабоумные, свои кретины, свои маразматики?» Альбер Вольф назвал роман сочинением «насквозь фальшивым, чей автор явно стремится к непристойности и грубым словам». Даже друзья Золя – за исключением верного Алексиса – находили, что книга слишком резкая и ее тон не соответствует намеченной цели.
Золя же тем временем начал работать над другим романом из цикла «Ругон-Маккары» – «Дамское счастье». Речь в нем шла о беспощадной войне, которую ведут между собой мелкая розничная торговля и большой современный магазин, великолепный магазин-спрут, который распространяется, переманивает покупателей, поглощает соседние дома и уничтожает одну за другой старые, привычные лавочки квартала. Готовясь описывать устройство и население одного из этих храмов парижской торговли, автор наводил справки у администрации «Bon Marche» и «Louvre», расспрашивал служащих, листал каталоги, интересовался у адвоката, каким образом происходит процесс экспроприации. Любезно посвятив Золя в тайны преуспеяния «Bon Marche», секретарь владелицы магазина, госпожи Бусико, сообщил ей о «восторженном» посещении писателя и прибавил: «Надеюсь, если он станет описывать магазин, он воспользуется не тем пером, каким писал „Нана“ или „Западню“». А Золя, со своей стороны, положил в папку с «набросками» новую запись: «В „Дамском счастье“ я хочу воспеть современную деятельность. Следовательно, требуется полностью изменить философию: прежде всего, больше никакого пессимизма, не делать выводов о том, что жизнь бессмысленна и печальна, напротив, говорить о непрестанном труде, о веселом и мощном воспроизводстве. Одним словом, идти в ногу с веком, выражать эпоху, которая является эпохой действия и завоевания, эпохой усилия во всех направлениях». По его мнению, «Дамское счастье» должно стать гимном во славу предприимчивого мужчины и ослепительной женщины, которая предстает королевой большого магазина, смыслом его существования, его чувственным мотором. «Запах женщины витает над всем магазином», – уточняет он. Хозяин «Дамского счастья», Октав Муре, поначалу стремится лишь к успеху своей торговли и видит в покупательницах лишь создания из плоти, которых побуждают приобретать все больше и больше «вещей». Но затем он влюбляется в одну из продавщиц, кроткую и добродетельную Денизу, на которой к концу романа женится и которая уговаривает его произвести перемены, направленные на то, чтобы улучшить положение его служащих.
Совершенно очевидно, что, сочиняя эту книгу, Золя намеревался создать оптимистическое произведение. И, несмотря на свой отказ от политических ярлыков, вдохновлялся социализмом Геда, Фурье, Прудона и Маркса, подавая его под романтическим соусом. Безудержная коммерция представлялась ему будущим народных масс, а мелкая торговля – закоснелостью старого мира. Однако «Дамское счастье» и по сей день чарует читателя отнюдь не морализаторскими намерениями автора, а удивительно написанной картиной большого магазина, портретами покупательниц с их горящими глазами, беспокойно снующими руками, благоуханием, усиливающимся от жары и алчности. Этот большой магазин, этот вертеп, полный наслаждений и опасностей, превращается у нашего «натуралиста» в пагубный рай. Всякая женщина,