написан? Конечно, он набросал первые страницы «Исповеди Клода», у него есть несколько новелл, из которых можно составить сборник, но ничего из этого до конца не доведено. Неважно! Если его, как сказал Луи Ашетт, ждет большое будущее при условии, что он позабудет про стихи, Золя готов сменить не только средства выражения, но и самую кожу. Он готов расстаться с чем угодно, лишь бы впереди его ждал успех. Париж стоит мессы, а ради литературной славы можно изменять музам. Впрочем, кто знает, может быть, принося эту жертву, он еще и удовольствие получит? Собрав волю в кулак, Золя окончательно решает посвятить себя той самой прозе, которой до сих пор пренебрегал. «Я буду складывать рукописи стопочкой, одну на другую, у себя в столе, а потом в один прекрасный день начну понемногу рассылать их в газеты, – делится он с Сезанном своими планами. – Я уже написал три новеллы страниц примерно на тридцать… Рассчитываю сочинить таких штук пятнадцать, а затем попытаюсь где-нибудь их издать».[32]
23 сентября 1862 года Эмиль посылает Альфонсу Калонну, главному редактору «La revue contemporaine» («Современного журнала»), сказку «Поцелуй ундины», сопроводив рукопись запиской в несколько строчек: «Мое имя не имеет никакого литературного веса, оно совершенно никому не известно. И все же я надеюсь, что краткость моего сочинения склонит вас к его прочтению». Сказка, отвергнутая «Современным журналом», тем не менее вскоре после этого была напечатана в «Revue du mois» («Обозрение месяца»), затем – в «Nouvelle Revue de Paris» («Новый парижский журнал»). Золя в упоении читал и перечитывал свое имя под только что опубликованным коротеньким текстом. Ему казалось, будто этой типографской краской над ним совершен был обряд миропомазания, будто произошло его литературное крещение. Другое «крещение», на этот раз официальное, свершилось 31 октября 1861 года: в этот день Золя сообщили, что его прошение удовлетворено, что он получил наконец французское гражданство.
V. Рождение писателя
Сделавшись у Ашетта руководителем рекламного отдела, Золя с головой погрузился в литературную жизнь Парижа. Самые известные авторы, войдя в его кабинет, принимались откровенничать. Он слушал, как знаменитые писатели простодушно рассказывают о своих честолюбивых замыслах, о том, насколько хорошо продаются их книги, как им хотелось бы заслужить похвалу того или другого критика, жалуются, что последняя книга была недостаточно широко разрекламирована. Все эти великие люди, которым и в голову не приходило видеть в молодом человека будущего собрата по перу, на сегодняшний день готового их проглотить с потрохами, раскрывались перед ним, доверялись ему, считая своим техническим советником. Немногословный и деятельный Золя узнавал от них все о закулисной стороне писательской работы. Они-то думали, будто он сидит в этом кабинете для того, чтобы работать на них, а на самом деле сами на него работали, обучая ремеслу. Еще не издав ни одной книги, он уже сравнялся с ними в умении дергать за ниточки, приводящие к успеху. Весьма полезными, таким образом, оказались завязанные у Ашетта знакомства с Дюранти, теоретиком реализма, Тэном, Ренаном, Литтре, Сент-Бевом, Гизо, Ламартином, Мишле, д'Абу, Барбье д'Орвилли… Большинство из них, несмотря на все свои таланты и дарования, нуждались в деньгах, и они только и говорили, что о контрактах, тиражах, гарантиях, авторском праве, отношениях с прессой… Золя понимал их. Для него самого литература тоже должна была стать одновременно священнодействием и заработком, дающим средства к существованию. А пока, надеясь когда-нибудь догнать уже увенчанных лаврами сочинителей, он рассылал в газеты сообщения, расхваливая достоинства какого-нибудь Амеде Ашара или Прево-Парадоля.
Однако, любезно встречая каждого из посетителей рекламного отдела, он ни с кем не сближался. Его настоящими друзьями оставались только те, с кем он познакомился в Эксе. Сезанн как раз вернулся в Париж и снял мастерскую. Байль два раза в неделю вырывался из Политехнической школы. Неразлучная троица воссоединилась. Они поклялись, что будут помогать друг другу завоевывать столицу, а потом – почему бы и нет? – Францию. Сезанн, менее остальных стесненный в средствах, но и самый неуравновешенный, приобщал друзей к живописи в том понимании, в каком воспринимал ее сам. Байль, наиболее холодный и рассудительный, видел все в свете науки и мечтал добраться до сияющих вершин отвлеченного исследования. А Золя, самый чувствительный и страстный из троицы, спрашивал себя, не окажется ли верным решением для него в его занятиях литературой соединить яркое кипение Сезанна с научной строгостью Байля.
Увы! Байль при жеребьевке вытянул несчастливый номер и должен был отправляться на военную службу. Золя предстояло пройти через то же испытание. Может быть, зря он так добивался французского гражданства? Останься он итальянцем, никто бы его не тронул! Но ему повезло: он вытянул номер 495, что означало освобождение от призыва. Вот молодой человек и свободен словно ветер! Что касается Сезанна, ему тоже удалось избежать воинской службы: отец нанял ему заместителя. Такая двойная удача примирила Золя с армией. Его существование обеспечено. Он окончательно избрал свой путь. Чего же еще желать?
Вместе с Сезанном они стали совершать долгие прогулки – в Фонтене-о-Роз, в Оне, в Волчью Долину… Где-то их взгляды притянул прудик с зеленой водой. Сезанн немедленно расставил на берегу мольберт и принялся лихорадочно писать этюд. Золя наблюдал за тем, как пляшет по холсту кисть, и пытался понять, отчего другу так нравятся грубые пестрые краски.
И – понял! Искусство того времени было исключительно академическим, прилизанным и выхолощенным. Именно против этого засилья обывательской условности, приличий в живописи и выступили новички. Осознав это, Золя решительно встал на их сторону: даже не потому, что ему так уж нравились их работы, просто для него именно эти люди олицетворяли собой будущее. Он считал, что все дело в смене поколений. Молодые должны держаться вместе, идти бок о бок, во всех областях помогая друг другу сменять, а если потребуется, и свергать стариков.
Сезанн мечтал поступить в Школу изящных искусств, но провалился на вступительных экзаменах. Кроме того, он надеялся выставиться на Салоне 1863 года, только и здесь его отвергли – вместе с Писсарро, Клодом Моне и Эдуаром Мане. Неудивительно: зажиточный буржуа, задававший тон во времена Наполеона III, не любил, чтобы покушались на его привычки. Он стоял за порядок, религию, ценил богатство, благопристойность и неизменность. Его пугало всякое проявление оригинальности как в искусстве, так и в политике. В живописи он отдавал предпочтение историческим сценам, жанровым полотнам, миленьким сюжетам, изображениям мифологических богинь, чья гладкая и нарядная нагота услаждала взгляд словно пирожное. Но, слава богу, Империя не стояла на месте, кое-что в ней менялось, и ей уже хотелось порой показать себя либеральной.
24 апреля 1863 года «Le moniteur officiel» («Официальный вестник») помещает следующее удивительное сообщение: «До императора дошли многочисленные жалобы по поводу произведений искусства, отвергнутым жюри выставки. Его Величество, желая предоставить публике возможность судить о том, насколько обоснованны эти жалобы, решил, что отвергнутые произведения искусства будут выставлены в другой части Дворца промышленности».
Сезанн и Золя восприняли это решение как первую победу новаторов. Однако на самом деле речь шла о ловушке. Публика, воспитанная в уважении к традициям и из любопытства толпой повалившая в Салон Отверженных, восхищалась великодушием и широтой ума императорской четы, одобряла мнение жюри и нисколько не скрывала, что новая живопись вызывает у нее только ужас и омерзение. А наши друзья, отправляясь на выставку, как раз наоборот, ожидали потрясения, открытия чего-то нового, и их надежды полностью оправдались. Едва войдя в зал, молодые люди остановились как вкопанные перед большой картиной, на которой изображена была расположившаяся на поляне, испещренной солнечными пятнами, небольшая компания: обнаженная женщина, сидящая вполоборота к зрителю, и двое мужчин в современных костюмах. Это был «Завтрак на траве» Эдуара Мане. От полотна исходило ощущение силы, дерзости, и в то же время от него шел такой свет, что перехватывало дыхание. Официальный же Салон предлагал посетителям умиротворяющие картинки под названиями «Первые ласки», «Драже на крестинах», «Отменный аппетит», «Бабулины друзья»…
Конечно же, ни к чему подобному не имело отношения внезапно ослепляющее зрителя великолепие этой непристойной наготы, обрамленной темными пиджаками! Люди собирались у картины кучками, перешептывались. Мужчины посмеивались, дамы возмущались, девицы потупляли глазки. Что касается Сезанна и Золя, они были покорены с первого взгляда. Но по-разному. Сезанн открыл в картине Мане новый способ видеть, простой и грубый одновременно, и искусную технику, позволяющую воссоздать атмосферу места, противопоставляя цвета. Золя же разглядел в этом своеобразное художественное выступление,