которых и Литцман отказывается видеть христианскую интерполяцию. В обстоятельном исследовании этот ученый показывает, что термин «Сын Человеческий», отсутствующий уже в посланиях Нового Завета (хотя и встречающийся в некоторых памятниках послеапостольского века), быстро перестает служить для обозначения мессианического служения Христа и употребляется как греческими, так и латинскими христианскими писателями преимущественно для обозначения человеческой природы Спасителя. Наоборот, у офитов, которых Литцман справедливо причисляет к сектам иудейского происхождения, термин «Сын Человеческий» сохраняется в прежнем значении «небесного человека» (Деян. 7, 56). Уже все это заставляет нас заподозрить справедливость его утверждения, будто в эпоху Христа выражение «Сын Человеческий» не могло употребляться в том смысле, в каком мы находим его в евангелиях и в апокалиптической литературе, и будто оно было лишь впоследствии произвольно внесено в евангельские тексты. Замечательно к тому же, что в этих текстах говорится не только о славном пришествии Сына Человеческого, как у Даниила или в Еноховой книге, но также и об унижении и страдании этого Сына человеческого: это даже приводило в смущение слушателей Христа, которые «слышали из закона, что Христос пребывает во век», и спрашивали, «что же это за Сын человеческий?» (Иоан. 12, 25: τις εστίν ούτος δ υίός του άνθρώπου). Далее, если это выражение есть интерполяция, то почему она не встречается в посланиях? Учение апостола Павла о небесном Адаме или о небесном человеке, имеющее несомненное отношение к некоторым преданиям синагоги, могло бы, казалось, дать удобный повод для внесения термина «Сын Человеческий».
Все это делает нас склонными придавать решающее значение лингвистическим аргументам проф. Дальмана, который доказывает неточность выводов Вельгаузена и Литцмана. По его мнению, они недостаточно различают эпохи в истории арамейского языка, и он утверждает, что в арамейском языке дохристианской эпохи выражение «сын человеческий» являлось столь же необычным, как и выражение «Ветхий днями». Важно, далее, указание, что арамейское bar enas, точно так же как евр.
О ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ[694]
В философии, как и в политике, существуют вопросы, которые можно назвать закрытыми. Над ними долго и упорно бились, иногда в течение целых веков, и разошлись, не примирившись и не достигнув соглашения. Но чтобы не возобновлять бесплодной и утомительной борьбы, противники как бы вступают в безмолвное соглашение — молчать о главном, об общей вине своей. Подразделяя вопрос на множество частных пунктов, они сражаются на этих пунктах, обходя первоначальную причину спора. От времени до времени бывает, однако, полезно припомнить ее, сдунуть пепел с тлеющего угля. Ибо лучше, чтобы он догорел до конца, вместо того чтобы тлеть и чадить под обманчивым пыльным слоем.
Задача настоящего философского журнала, без сомнения, состоит не в том, чтобы плодить возможно большее количество вопросов философии и психологии, но скорее в том, чтобы, по возможности, способствовать к уменьшению их беспорядочного множества. В наш «век вопросов» столь многие из них потому и остаются без ответа, что они претендуют на самостоятельное значение и обсуждаются независимо от других, более существенных. И прежде чем испытать какие бы то ни было теории, отвечающие на различные вопросы, мы должны испытать самые эти вопросы. Ибо истинный ответ получает лишь тот, кто верно и хорошо спрашивает. Есть требования и от вопросов; и только выполняя эти требования, они становятся объективными, истинными вопросами. Истинный вопрос не измышляется и не загадывается, но составляет открытие; он определяется логически и исторически как природой исследуемой вещи, так и тем, что ранее было известно о ней.
Прежде чем вопрошать природу, мы, обыкновенно, спрашиваем людей, от которых мы можем узнать несравненно больше, научиться гораздо скорей и верней всему, что они в действительности знают. И только не удовлетворенные их ответами, мы обращаемся к немой природе и думаем над ее загадками. Но как бы много ни дала нам природа, как бы многому она нас ни научила, люди дают нам больше, потому что их она учила дольше и раньше нас. Если же мы, не пройдя всей школы человеческой мысли, не усвоив их результатов, обратимся к непосредственному исследованию природы вещей, то мы рискуем навсегда ограничиться грубыми попытками, неизбежными ошибками, пережитыми нашими предшественниками.
В области положительной науки мы не встречаем ничего подобного. Никто не ищет своим умом правил грамматики или арифметики, никто не изучает географии путем личного опыта, и всякий ученый, желающий подвинуть вперед свою науку или хотя бы следить за нею, — должен знать все, что сделано, что достигнуто до него. В философии не все следуют этому простому и естественному правилу. У нас в особенности, никогда не знавших умственной школы, случайное, произвольное философствование составляет обычное явление. Случайные чтения и споры, случайности характера и воспитания — при отсутствии правильной дисциплины ума — часто определяют собой всю нашу философию. Нигде нет мнения более шаткого, убеждений более решительных; все воззрения невольно принимают такой субъективный, личный оттенок, что они при всей своей смелости, обыкновенно, даже не могут быть формулированы определенным образом и, будучи высказаны, возбуждают лишь споры и недоразумения.
По-видимому, единственным верным средством против такого зла может служить усиленное изучение истории философии или хотя бы истории философских вопросов. На деле обычным оправданием самодельного философствования является предвзятое, неразумное отрицание объективной логики в развитии коллективной мысли человечества.
Но если даже мысль человечества в своем целом не логична, не согласна с собою, нельзя отрицать известного исторического и психологического преемства, связи идей, учений и вопросов между собою. И нельзя отрицать существования разных школ, среди которых подобная связь и преемство были, бесспорно, логичны. Эти школы боролись и мирились, развивались и разлагались, но все они хотели познать истину как можно вернее, глубже, полнее, чтобы под конец сойтись, согласиться между собой. И если мы считаем истину познаваемой, — много ли, мало ли, настолько, чтобы самим философствовать о ней, — неужели же мы будем столь самонадеянны, что не спросим тех, кто прежде нас думал в общении с другими, с преданием всего человечества? Неужели же мы решимся вычеркивать из истории целые эпохи мысли или, что то же, сводить их значение к какому-нибудь пустому заблуждению или праздному спору? К сожалению, мы часто делаем и то и другое и потому бываем осуждены впадать в прежние ошибки или доходить с трудом до положений, давно добытых и развитых совокупными усилиями целых поколений, развитых несравненно полнее и глубже, чем мы это в состоянии сделать путем наших личных усилий. И между тем на нас, стоявших вне движения европейской мысли и не имевших непосредственно ее живого предания, на нас, едва приступающих к изучению вопросов философии и психологии, особенно сильно ложится обязанность изучать эти вопросы исторически, в их взаимной логической связи и зависимости, в их внутреннем органическом единстве.
В пестром множестве современных вопросов трудно уловить такое единство, трудно найти основной вопрос, с которым бы систематически связывались все остальные. Если бы даже мы могли a priori угадать такой вопрос, мы должны были бы исторически и диалектически доказать его существенное, первенствующее значение. Но так как мы верим в историческое и логическое преемство человеческой мысли, то мы обратимся к истории и рассмотрим, каков был капитальный философский вопрос в эпоху,