Глава первая
Перед дверью кабинета с лаконичной надписью «Профессор» сидят больные и с тайной тревогой за свою судьбу ждут момента, когда дверь откроется и девушка в белом халате скажет: «Следующий». Ожидающих шестеро, все они приехали в Ленинград из разных мест страны к доктору, который, по слухам, каким-то особенным образом радикально излечивает болезни сердца. Больные почти не смотрят друг на друга, не заводят разговоров — каждый занят собой и думает свою собственную невеселую думу. Дума эта о жизни и смерти, гамлетовский вопрос: быть или не быть?
В клинику профессора Чугуева Петра Ильича часто приезжали люди, уже отчаявшиеся получить помощь в своих краях, в своем городе, разуверившиеся в искусстве многих врачей, но ещё сохранившие надежды на чудо, на какого-то именитого учёного.
Профессор на днях прилетел из Америки, где он читал лекции, делал операции, консультировал больных, которых пока ещё нигде в мире лечить не умеют.
Двадцатипятилетний столичный художник Виктор Сойкин — он также ожидал приема — знал о поездке Петра Ильича. Знал он и самого профессора. Их познакомили на выставке Сойкина в Москве; Чугуев, большой любитель живописи, сделал в книге отзывов надпись: «Мне особенно понравились пейзажи молодого художника. Они притягивают взгляд, пробуждают высокие чувства любви к родной природе; чем дольше на них смотришь, тем больше открываешь в них смысла и красоты».
Их друг другу представили. И они долго беседовали. Кто-то из друзей художника обмолвился: «Вы бы, профессор, полечили художника. У него болит сердце». И Чугуев сказал: «Приезжайте ко мне в клинику, мы вас пообследуем, полечим, и вы забудете свою болезнь». Виктор, прощаясь с профессором, пообещал: «Обязательно к вам приеду, как только, не дай бог, хвороба прижмёт меня сильнее».
Хвороба прижала, пришлось приехать.
Сидя перед чугуевским кабинетом, Виктор почти физически ощущал, как всю левую часть груди сдавило, словно железным обручем, жгло за грудиной и как-то пронзительно кололо, словно к сердцу подносили иголки. У него под языком только что растаяла таблетка валидола, и он почувствовал некоторое облегчение, однако обруч хоть и ослабел, но продолжал давить, и вся левая сторона, включая плечо и ключицу, ныла и отдавала то теплом, то холодом.
Виктор терпеливо ожидал своей очереди. Не хотел нарушать заведённых тут отношений между врачом и больными — тех священных правил равенства и гуманности, которые так ценятся попавшими в беду людьми и которые естественным, составным элементом входят в лечебный комплекс всякой больницы и клиники.
Впрочем, как это часто бывает с людьми, оказавшимися в положении просителей, он, может быть, преувеличивал симпатию к нему профессора; может быть, при встрече на выставке профессор лишь из вежливости предлагал ему помощь.
Бросил под язык ещё одну таблетку валидола, прислушался к «ходу» сердца, сидел недвижно. Весь ушедший в себя, он старался никого не замечать. Впрочем, один эпизод привлек его внимание и дополнительной болью отозвался в сердце. Перед дверью вдруг появились женщина и мужчина и шумно и нехорошо как-то засуетились. Женщина подвела своего спутника к двери профессорского кабинета, стянула с его богатырских плеч лисью доху, сняла каракулевую папаху и стала вертеться, отыскивая место, где бы сложить одежду. Она тоже была одета богато, на ней норковая шуба, дорогие украшения. Одежду она сложила возле Сойкина и, не взглянув на него, потянула за руку спутника в кабинет профессора. Дверь за собой не закрыла, и вскоре больные, ожидавшие приема, могли слышать её объяснения:
— Он на средине роли вдруг чувствует усталость, лицо покрывается потом, я сижу в директорской ложе и вижу: с Олегом плохо, он вряд ли допоет свою партию. А ночью пьёт валокордин, плохо спит, капризничает как ребенок!..
— Вы у нас проездом? — спрашивает профессор.
— Гастроли!.. Наш театр гастролирует в Ленинграде. Но нет, он петь не станет. Я не позволю. Профессор! Прошу вас: сделайте что можно.
«Олег Молдаванов! Да уж он ли это?..»
По всей Украине гремела слава оперного певца Молдаванова. Знали его в стране и за границей. В каких только странах он не был. И всюду успех, аплодисменты. Вот он выходит на «бис» и, облаченный в золотую парчу русского царя... Ивана Грозного... Бориса Годунова... величественно кланяется восторженному залу...
А тут... Сидит потухший, растерянный... Его, точно ребёнка, водит за руку жена. В глазах у обоих страх и уныние. «Профессор, это очень опасно?.. Я вернусь на сцену?..» И потом хватает его руку, театрально сжимает в холодных сильных ладонях: «Я хоть и певец, но работа чертовски тяжёлая! В другой раз так намаешься — пять потов сойдёт. В глаза фонари бьют со всех сторон — жарят, словно ты карась и тебя надо подавать к столу».
Профессор приникает к груди со стетоскопом, слушает. Сердце у певца изработалось, частит, аритмия, нервы... в загрудинной области стойко держится боль. Спазм. Нет ли там бляшек? Насколько склерозированы стенки?.. Нужно тщательное обследование. А потом... Наверное, придётся делать загрудинные блокады.
Сестра притворяет дверь кабинета.
Художника и певца поместили в палату номер шесть — почти по Чехову, только в отличие от чеховских героев они ни о чём не говорили: весь первый день лежали, закинув руки за голову, смотрели в потолок. Даже приход супруги Молдаванова не нарушил безмолвия.
На третий день жена певца получила телеграмму из Полтавы о смерти матери и утром же вылетела на похороны.
Певец вручил профессору билеты и попросил бывать на спектаклях его театра, сказать о своих впечатлениях. Вчера давали «Бориса Годунова» — партию Бориса пел дублёр Молдаванова; похоже, Олег Петрович думал о спектакле: как-то там обошлись без него, как пел дублёр?..
Медсестра принесла Молдаванову письмо от жены, с дороги.
За окном глухо, чуть касаясь слуха, шумит город на Неве. Яростный ветер севера треплет на улице крону вековых сосен.
Певец прочитал письмо и оживился. Неожиданно, словно бы сам с собой, заговорил о театре, о своих ролях.
— Яркие люди живут недолго. Все мои герои... то есть те, кого я играю и пою, недотягивали до шестидесяти. По нынешним понятиям, пенсии им бы не видать. А?.. Глупо, а факт! Я как-то раньше не задумывался, Иван Грозный, царь Борис, Сусанин...
Сойкин смело вступил в разговор:
— Есть и другие примеры: Гёте, Павлов, Толстой... Они жили очень долго.
— Да, это верно. У нас в музыкальном мире Верди, маэстро Тосканини... Он в восемьдесят лет дирижировал. Есть, конечно. Однако подвижники, герои — те, кто горел в жизни, жили недолго. Пётр Первый, Ломоносов... Пятьдесят четыре, и конец. Белинский, Гоголь, Некрасов... И того меньше. Этак если поразмыслить... Да нет, не хочется верить, что жизнь так коротка. Наверное, мы что-то делаем не так и сами укорачиваем свой век. Живут же люди по сто пятьдесят и даже того дольше. А где сто пятьдесят, там и двести. Может быть, и триста лет человеку не предел. А?.. Как вы думаете?..
Молдаванов повернулся к Сойкину.
— Сколько вам лет?
— Двадцать пять, — ответил Сойкин.
— И уже сердце?.. Врождённый, что ли, недуг? По наследству достался?..
— Да нет, родился будто бы здоровым. Недавно стало болеть.
— Ну, ну! Вот уж не думал, что у таких молодцов может болеть сердце.
Как раз в эту минуту в палату вошёл Пётр Ильич.
— Хорошо, что вы зашли, профессор, — обрадовался певец. — Вот мы тут рассуждаем с молодым