России. Он гневно обличал лихоимство судей и взяточничество чиновников; не менее смело судил о религии; он был убежден, что русский простой народ одарен от природы счастливыми способностями, что в массе народа таится и гибнет немало талантов, может быть, гениев. Преподаватель философии Раупах был широко образованный человек. Читая историю философии, он на ясных примерах доказывал многое из того, о чем говорили Куницын и Кюхельбекер: законность естественных прав человека, пагубность деспотизма, несправедливость, насилия и рабства.

Правда, здесь, в доме Отто, порядки были суровей и строже, чем в Царском Селе. Директор нового пансиона Кавелин если и отличался от Гауэншильда, так разве тем, что он был еще подлей и свирепей, чем Гауэншильд.

Программа тогдашнего благородного пансиона была задумана широко: математика, география, естественные науки, литература, философия, право, история. Наряду с языками – латинским, немецким, французским, английским и даже персидским, в пансионе преподавали музыку, танцы и пение. Хором воспитанников руководил знаменитый тогда Катерино Кавос[13] – композитор и капельмейстер Большого театра. При каждой фальшивой четверти тона подбородок его упирался в стоячий воротничок, лицо багровело, глаза свирепо вращались.

– Ослиные уши, козловый голос! – кричал он сфальшивившему пансионеру. – В какой строна ты заехал? – и, вытянув прямо над головами неумолимо длинную руку, щелчком костлявого пальца по лбу приводил виноватого в «музыкальное чувство».

В пансионе Кавос основал струнный оркестр, превратив в музыкантов дядек, таких же как и новоспасский Илья, наехавших в пансион с барчуками.

Вечерами и по торжественным дням этот струнный оркестр исполнял в пансионе давно знакомые Глинке увертюры, квартеты и танцы.

Играли новые пьесы. Глинка, Римский-Корсаков[14], Соболевский[15], Маркевич [16] и Мельгунов[17] были неизменными слушателями этих концертов.

Одним из самых примечательных воспитателей пансиона бесспорно был Кюхельбекер. Нескладно высокий, худой, он всегда смотрел куда-то вдаль. Его сюртук висел на узких плечах, как на вешалке. В чертах высокого лба читалась мучительная и беспокойная мысль. Он думал везде: на улицах, за обедом, в постели, во время занятий. Поэзию Кюхельбекер любил болезненно. Свои и чужие стихи, русские ямбы и греческие гекзаметры помнил в неисчислимом количестве и мог декламировать их часами, не останавливаясь ни на минуту, но голосом оттеняя места, приводившие его в трепет. Его огромная память была переполнена множеством примеров и фактов.

Растерянность, близорукость и бестолковая доброта во всяком другом были бы, вероятно, смешны, а в Кюхельбекере привлекали, как проявление нравственной чистоты, одновременно и детской и героической.

Своих товарищей по лицею он обожал, перед поэтом Пушкиным преклонялся. В глазах Кюхельбекера товарищество и дружба были самые священные понятия. Самовластие и рабство, как два на чала, унижающие человека, Кюхельбекер отвергал с величайшим негодованием. В вольности видел он свой идеал. Кюхельбекер был человеком огромного обаяния, по крайней мере для) тех, кто слушал его уроки и знал его близко как воспитателя и как старшего друга.

Глинка чем ближе приглядывался к Вильгельму Карловичу, тем сильнее его уважал. С течением времени уважение и приязнь перешли в признательную любовь.

Вечерние беседы с Кюхельбекером в тесном кружке обитателей мезонина сделались истинной радостью.

Воспитатель младших классов и помощник инспектора Иван Екимович Калмаков был человеком необыкновенно способным к наукам. Во всей пансионской программе нельзя было указать такой области, которой бы Иван Екимович не знал или затруднился бы дать объяснение воспитанникам. Бедняк, без всяких средств и связей, он смолоду учился в Киевской духовной академии. Способности его не нашли настоящего применения и поневоле заглохли. Несмотря на угрюмую чудаковатость Калмакова, ученики его любили, но именно потому на него сочиняли и самые острые эпиграммы. Пансионеры шумели и смеялись на его дежурствах. Если их буйство переходило границы, Иван Екимович гневался, но никогда не наказывал.

К Кюхельбекеру часто заходил Андрей Андреевич Линдквист – инспектор пансиона. Затянутый в уз кий мундир, суховатый и строгий, он производил впечатление унылого человека, на самом же деле был человек благородный и мягкий, но прикрывал природную доброту напускной суровостью. К Кюхельбекеру заходил он не столько по делу, сколько с целью потолковать о Шиллере [18], о поэзии. В молодые свои годы Линдквист был школьным товарищем Шиллера в ту самую пору, когда Шиллер писал своих знаменитых «Разбойников».

Во взглядах на поэзию Кюхельбекер решительно не сходился с Линдквистом, зато оба презирали и ненавидели «тиранов», в особенности Бурбонов[19] и, в частности, трех последних Людовиков. Это презрение воспринимали и ученики пансиона, такие, как Лев Пушкин, Глинка. – Тираны-самодержцы во всех отечествах одинаковы и равно ненавистны народам, – говаривал Кюхельбекер, – и не одни французские Людовики, но и российские отечественные «бурбоны».

Большинство гувернеров, в отличие от просвещенных профессоров – Куницына, Раупаха[20], Арсеньева[21] и Кюхельбекера, – недаром слыли людьми полуграмотными; набранные по большей части из бродячих иностранцев, составляли пеструю кунсткамеру редких нравственных уродов. Обычно это были люди, порвавшие связь со своими отечествами, немало шатавшиеся по белу свету с единственной целью – на живы; люди без правил, корыстные и угодливые. За отсутствием собственных убеждений, эти пансионские воспитатели строго держались официальных взглядов, предписанных им начальством. Если они не замечали веявшего в пансионе вольного духа, это происходило отнюдь не по недостатку служебного рвения, а больше по тупости, по незнанию русскою языка, по неумению понять своих воспитанников. Таков был немец Гек – пансионский палач в фантастическом огненном парике. Он сек с наслаждением. Его ненавидел весь пансион. Друг Гека – француз Делинь отличался не меньшей жестокостью. Стоило им показаться вдвоем в коридоре, как уж в другом конце его слышалась песенка:

Скажи, Делинь, кого не сек Мерзавец, твой приятель Гек?

Немногим лучше этой пары казались и мистер Биттон, бывший английский шкипер, обжора и грубиян, неизвестно каким образом нашедший себе тихую пристань в училище у Калинкина моста, и бойкий французик Трипе, мастер играть в лапту, великий специалист по части мелкой торговли, когда-то державший во Франции лавочку. Но вся эта публика, глубоко презираемая учениками, решительно никакого влияния не имела, разве что поведением своим толкала на сочинение эпиграмм и тем поневоле содействовала развитию пансионского стихотворства.

Товарищами Глинки по классу, так же как в Царском Селе, были по большей части дворянские дети, из той самой средней, передовой и культурной среды, в которой родился Глинка. Многие отличались живым и острым умом, любознательностью, веселостью, добродушием, много знали, любили читать и к занятиям в пансионе подготовлены были неплохо. Впрочем встречались и папенькины сыпки, графчики и князья: Голицыны, Сиверсы – народ избалованный, развращенный богатством и княжеской спесью. Но эти держались особняком, своей компанией. Их интересы и разговоры сводились к геральдике, к светским сплетням, к выпушкам и петличкам, да к тайным пирушкам, которые по ночам устраивали они в пансионском саду. Глинка к ним не пристал и с ними совсем не водился.

В первый же день пансионской жизни сошелся он с Левушкой Пушкиным. Необыкновенный проказник, ловкий, как обезьяна, драчливый и насмешливый, он по контрасту понравился Глинке; они сдружились. По душе пришлись Глинке и два брата Тютчевы – оба медлительные, спокойные. Они степенно держались друг подле друга, шуметь и проказничать не любили. Но если Пушкин начинал их задирать, то

Вы читаете Глинка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату