Это, казалось, успокоило тревогу вопрошавшего. Он молитвенно сложил руки и, возведя очи кверху с благочестивой набожностью, без слов выразил свою благодарность небесам; потом обвел взором собравшихся и с упреком покачал головой – для такого человека сурово, очень сурово.
– О алчные пиявки! – возопил мистер Пексниф. – О кровопийцы! Неужели вам мало того, что вы отравили жизнь человеку, не имеющему себе равных в жизнеописаниях великодушных героев, неужели теперь, именно теперь, когда он сделал свой выбор и доверился смиренному, но по крайней мере искреннему и бескорыстному родственнику, – неужели вы хотите, кровопийцы и прихлебатели (сожалею, что приходится употреблять такие сильные выражения, досточтимый, но бывают времена, когда нет сил сдержать честное негодование), неужели вы хотите теперь, приживалы и кровопийцы (не могу не повторить!), воспользоваться его беззащитным состоянием и, слетевшись отовсюду, как волки и коршуны и другие животные крылатой породы, собраться вокруг – не скажу падали или трупа, ибо мистер Чезлвит есть нечто совершенно обратное, но вокруг своей добычи, для того чтобы обирать, и грабить, и набивать свою прожорливую утробу, и пятнать свой омерзительный клюв всем, что может радовать плотоядных?
Остановившись, для того чтобы сделать передышку, он весьма внушительно замахал на них руками.
– Стая противных естеству грабителей и разбойников! – продолжал он. – Оставьте его, оставьте его, говорят вам! Уйдите! Скройтесь! Бегите прочь! Рассейтесь по лицу земли, молодые люди, как и подобает таким бродягам, не смейте оставаться в том месте, которое освящено сединами престарелого патриарха, чьей немощной старости я имею честь быть недостойной, но, надеюсь, непритязательной поддержкой и опорой. А вы, мой нежный друг, – обратился мистер Пексниф к старику тоном кроткого увещания, – как могли вы покинуть меня, хотя бы на краткое время! Вы отлучились, не сомневаюсь, чтобы порадовать меня каким-нибудь знаком своего расположения, благослови вас бог за это! Но вам этого нельзя; не надо рисковать. Я бы, право, рассердился на вас, если б мог, друг мой.
Мистер Пексниф приближался с распростертыми объятиями, собираясь пожать старику руку. Но он не видел, что эта рука крепко стиснула увесистую палку. Как только он, улыбаясь, подошел ближе и очутился в пределах досягаемости, старый Мартин, весь горя негодованием, которое отразилось в каждой черточке и морщинке его лица и вылилось в одну бурную вспышку, вскочил и ударил его, свалив на пол.
Удар был так силен и так хорошо направлен, что мистер Пексниф повалился грузно, словно выбитый из седла лейб-гвардеец. Был ли он ошеломлен ударом, или только смутился от неожиданности и новизны столь теплого приема, но он даже не пробовал встать и лежал, озираясь по сторонам с растерянным и покорным выражением, которое было так невероятно смешно, что ни Марк Тэпли, ни Джон Уэстлок не могли удержаться от улыбки, хотя оба они подбежали к старику, боясь, как бы за первым ударом не последовал второй, что, судя по его сверкавшим глазам и энергичной позе, было как нельзя более вероятно.
– Оттащите его в сторону! Уберите его подальше, – сказал Мартин, – или я за себя не ручаюсь! Я так долго сдерживал себя, что меня чуть не хватил паралич… Я не властен над собой, пока он так близко. Оттащите его!
Видя, что тот все не встает, мистер Тэпли, нимало не церемонясь, буквально так и сделал – оттащил его и посадил на пол, прислонив спиной к стене.
– Слушайте меня, негодяй! – обратился к нему мистер Чезлвит. – Я позвал вас, чтобы вы посмотрели на вашу собственную работу. Я позвал вас, зная, что смотреть на нее будет для вас горше полыни и желчи. Я позвал вас, зная, что видеть каждого из присутствующих для вас все равно что кинжал в сердце, в ваше низкое, вероломное сердце! Что? Поняли меня наконец?
Мистеру Пекснифу было отчего уставиться на него в изумлении: такое торжество выражалось в его лице, в голосе, во всей фигуре, что на это стоило посмотреть.
– Взгляните на него! – продолжал старик, указывая пальцем на мистера Пекснифа и обращаясь ко всем остальным. – Взгляните на него! А затем – поди ко мне, дорогой мой Мартин, – взгляните на нас, взгляните, взгляните! – При каждом повторении этого слова он все крепче прижимал к себе внука.
– Возмущение, которое я чувствовал, – Мартин, – сказал он, – отчасти вылилось в ударе, только что нанесенном мною. Зачем мы расстались? Как могли мы расстаться? Как мог ты убежать от меня к нему?
Мартин хотел ответить, но он остановил его и продолжал:
– Я был виноват не меньше твоего. Марк сказал мне это сегодня, да я и сам давно это понял, хотя не так давно, как следовало. Мэри, голубка моя, подите сюда.
Она задрожала и сильно побледнела, и он усадил ее в свое кресло и стал рядом с ней, держа ее за руку, а Мартин стоял возле него.
– Проклятием нашей семьи, – сказал старик, ласково глядя на нее, – было себялюбие, всегда было себялюбие! Как часто я говорил это, не зная, что сам грешу этим не меньше других.
Он взял под руку Мартина и, стоя между ним и Мэри, продолжал так: Вы все знаете, что я воспитал эту сиротку для того, чтобы она ходила за мной. Однако никто из вас не знает, каким путем я пришел к тому, что стал смотреть на нее как на родную дочь: ибо она завоевала меня своей самоотверженностью, своей любовью, своим терпением, всеми добрыми свойствами своей натуры, хотя – бог свидетель! – я не делал ничего, чтобы поощрять их. Они расцвели без ухода и созрели без тепла. Я не решаюсь сказать, что жалею об этом сейчас, иначе вон тот субъект опять поднимет голову.
Мистер Пексниф заложил руку за жилет и слегка качнул головой, словно давая понять, что он по- прежнему держит ее высоко.
– Есть такого рода эгоизм, – продолжал мистер Чезлвит, – я узнал это по собственному опыту, – который постоянно следит за проявлениями этого порока в окружающих и, держа их на расстоянии вечными подозрениями и недоверием, удивляется, почему они отдаляются, не откровенны с ним, и называет это эгоизмом. Так и я подозревал всех окружавших меня – не без причины вначале, – так я подозревал и тебя, Мартин.
– Также не без причины, – ответил Мартин.
– Слушайте, лицемер! Слушайте, сладкоречивый, раболепный, лживый мошенник! – воскликнул мистер Чезлвит. – Слушайте, вы, ничтожество! Как! Когда я искал его, вы уже расставили свои сети, вы уже ловили его, да? Когда я лежал больной у этой доброй женщины и вы, кроткая душа, просили за моего внука, вы уже завладели им, не так ли? Рассчитывая на возвращение любви, которую, как вам было известно, я питал к нему, вы предназначали его для одной из своих дочерей, не так ли? Или, если б это не удалось, вы, во всяком случае, собирались нажиться на нем, ослепив меня блеском вашего милосердия, и предъявить на меня свои права. Даже и тогда я вас понял и сказал вам это в лицо. Разве я не сказал вам, что понял вас даже тогда?
– Я не сержусь, сэр, – мягко ответил мистер Пексниф. – Я могу вынести от вас очень многое. Я не стану противоречить вам, мистер Чезлвит.
– Заметьте! – сказал мистер Чезлвит, обводя всех взглядом. – Я отдался в руки этому человеку на условиях, настолько постыдных и унизительных для него самого, насколько это можно выразить словами. Я изложил их ему при его дочерях, слово за словом, очень прямо и грубо, и так оскорбительно и недвусмысленно выразил свое презрение к нему, как только можно выразить словами, не ограничиваясь выражением лица и тоном. Если бы лицо его покраснело от гнева, я бы поколебался в своем намерении. Если бы мне удалось уязвить его так, что он хотя бы на минуту стал человеком, я бы оставил его в покое. Если бы он сказал хоть одно слово в защиту моего внука, которого я, по его предположениям, собирался лишить наследства, если б он возражал хоть для приличия против моего требования выгнать юношу из дому и оставить его в нищете, – я, кажется, мог бы навсегда примириться с ним. Но – ни слова, ни единого слова! В его натуре было потворствовать худшим из человеческих страстей, и он остался верен себе!
– Я не сержусь, – заметил мистер Пексниф. – Я обижен, мистер Чезлвит, оскорблен в лучших своих чувствах, но я не сержусь, досточтимый.
Мистер Чезлвит продолжал:
– Однажды решившись испытать его, я хотел довести испытание до конца; но, поставив себе целью измерить глубину его двуличия, я заключил с самим собой договор, что дам ему возможность проявить сокрытую в нем искру добра, чести, терпимости – любой добродетели, какая еще теплится в его душе. С начала и до конца ничего подобного не было. Ни единого раза. Он не может сказать, что я не предоставлял ему для этого случаев. Он не может сказать, что я его принуждал. Он не может сказать, что я не давал ему свободы решительно во всем или что я не был послушным орудием в его руках, которым он мог