просветители!» Переоценивание значения и действенности разума, с одной стороны, вполне соответствовало духу того времени, совершенно не принимавшего в расчет, что если бы разум в действительности обладал такой силой, то давно уже имел бы широчайшую возможность доказать и проявить ее; с другой же стороны, нельзя терять из виду, что в то время так думали вовсе не все руководящие умы и что этот налет рационалистического интеллектуализма, вероятно, основан и на особенно сильном субъективном развитии этого элемента в самом Шиллере». Однако считаю, что не это самое главное в шиллеровском наследии. Важнее то, что он поставил власть в прямую и весьма жесткую зависимость от культуры (по крайней мере, в Европе) и даже обручил и повенчал (не желая того) интеллект с революцией и народом.[416] Хотя и с грустью признавал: «Блаженны те, кто не заплатил за благо знания своим сердцем».
В дальнейшем интерес к лекциям Шиллера несколько спал. Причины этого довольно банальны: плохая дикция лектора, избыток патетики, пробелы в знании предмета. К тому же, всякий творческий энтузиазм, как известно, должен поддерживаться и материально, а должность профессора была неоплачиваемой. Не намного улучшило положение дел издание курса лекций. В одном из писем он признавал: «…весь этот образ жизни, все эти неизбежные обстоятельства, неотделимые от профессуры, глубоко мне противны, но если бы эта жизнь сулила хоть какие-то, пусть самые ничтожные, материальные выгоды, я бы счел обязанным с ней смириться». У Шиллера зреет понимание того, что все же не это поприще уготовила ему судьба. Кафедра – явно не его удел. Поэтому он и скажет вскоре: «У меня так же мало склонности к коммерческим делам, как к тому, чтобы стать капуцином».[417]
Судя по всему, Шиллера одолевали глубокие сомнения по поводу способности управлять народом на основе разума. Как и многие, он столкнулся с проблемой несоответствия идеальных устремлений уровню развития общества. Поэтому он считал, что век еще не созрел для прогресса. Перегибов революции Шиллер не принял, осудив казнь Людовика XVI, и стремился в Париж, намереваясь выступить его адвокатом. Хотя он и гордился патентом почетного гражданина Франции (декрет подписал Дантон), но его отношение к Великой Французской революции было сдержанным, можно сказать, даже прохладным. Почему автор «Разбойников», находившийся в полном расцвете жизненных сил (ему было 30 лет в 1789 г.), «не понял» или просто не принял величайшего исторического события той эпохи?
Он обвинил революционеров в том, что попытка восстановить священные права человека и завоевать политическую свободу выявила лишь бессилие народа и его непригодность к достижению этих целей. Вместо этого несчастный народы Франции и Европы «были снова ввергнуты в варварство и рабство». Шиллер выражал опасение, что построенное десятью великими умами непременно будет разрушено пятюдесятью глупцами. Он прозорливо заметит относительно будущего (1793):»Французская республика исчезнет так же быстро, как и родилась; республиканская конституция приведет рано или поздно к состоянию анархии, и единственное спасение нации будет в том, что откуда-нибудь появится сильный человек, который укротит бурю, восстановит порядок и будет держать твердой рукой бразды правления, и, возможно, он даже станет абсолютным властелином не только Франции, но и значительной части Европы».[418] «Сильный человек», как мы и показали, явился в лице Наполеона.
С поэзией Шиллера немцы впитывали бунтарский дух. Позже эти черты, в ином и уже трансформированном виде, оплодотворят всю революционную философию марксизма и социализма второй половины XIX-начала XX веков. Роза Люксембург в статье «О Шиллере» писала так: «Распространение поэзии Шиллера среди пролетарских слоев Германии, несомненно, способствовало их духовному подъему и революционизированию, и, таким образом, она до известной степени принимала участие в деле эмансипации рабочего класса».[419]
История останется его возлюбленной (знал Шиллер и иную страсть, к Шарлотте фон Кальб). Он писал в 1786 г.: «С каждым днем все дороже мне делается история; мне хотелось бы лет десять кряду ничего не изучать, кроме нее». Он пишет фундаментальные «Историю отпадения Нидерландов от испанского правления» (1788), «Историю замечательных восстаний и заговоров» (1788), «Историю Тридцатилетней войны» (1793). Свой последний год жизни поэт и историк, этот «благородный адвокат человечества», как скажет о нем В. Белинский, проведет за написанием книги «История Московии», увы, так и не законченной.
Когда Шиллер заболел, это постарались скрыть от Гете. Смерть поэта приблизила и кончину Гете, и тот, узнав о кончине друга, сказал: «Я был уверен, что сам умру. Я потерял половину своей жизни». Соперничество казалось ему теперь смешным. В один из горьких вечеров он вспомнит слова Шиллера: «Этот человек, этот Гете стоит мне поперек дороги, и он часто напоминает мне, как круто судьба обошлась со мной». И станет гладить доставленный ему друзьями череп оставившего грешный мир соперника, приговаривая: «Бедный Йорик!» Им поставлен один памятник, где два великих сына Германии, примирившись, стоят вместе.
Свидетелем этих синтетических способностей немцев стал оригинальнейший немецкий писатель Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799), проживший всю жизнь в Геттингене. Силой и своеобразием его ума в свое время восхищались Кант, Гете, Герцен и Толстой. Его литературный шедевр «Афоризмы», в котором ощущается Volksgeist (дух народа), стал известен широкой публике спустя много лет. Восемнадцатый ребенок в семье бедного пастора, он с огромным трудом попал в Геттингенский университет (мать выхлопотала у герцога стипендию). Юноша изучал математику, физику, астрономию. После университета он дважды посетил Англию по приглашению воспитанника-англичанина. Та поразила его успехами науки и промышленности. Он лицезрел все, что оказалось доступно его взору: ремесленников, грузчиков, моряков, игру актеров во главе с великим Гарриком, общество самого короля. Позже он скажет, что ездил в Англию, чтобы «научиться писать по-немецки». Он занял должность профессора физики Геттинского университета, исследуя электричество. Затем, независимо от братьев Монгольфье, приходит к идее воздушного шара. В 90-е годы XVIII в. Лихтенберг стал почетным членом Российской Академии наук. Его лекции вызывали восторг у студентов. Он редактировал два научных журнала, стремясь «хоть немного поднять тех людей, к которым спустился». В его обычай входило помогать бедным студентам и коллегам, хотя сам он, можно сказать, всю жизнь находился под пятой у нищеты. Болезни, внутренний разлад и бедность, в конечном счете, и доконали этот незаурядный талант.
Лихтенберг – поклонник Французской революции. В отличие от Гете и Шиллера, он оправдывал революционное насилие. Революция, что бы там ни было, «оставит после себя много хорошего». В полной мере ему ненавистны некоторые не лучшие качества немецкого бюргерства («варварский педантизм, скулящее смирение»). Он выступает сторонником революции, соглашаясь с Гердером, что «угнетают лишь тот народ, который позволяет себя угнетать». В нем мы увидим духовного сподвижника и друга Георга Форстера, вождя недолго просуществовавшей Майнцкой демократической республики («Коммуны»).
Главная цель, которой должен следовать художник – «Правда, образование и улучшение человека». От истории Лихтенберг требовал влюбленности, ненависти и страсти… Если ты равнодушен, не бери в руки пера. Трусливый писатель и историк – холуй в прихожей господина. Таких «ученых» и «литераторов» нужно отправлять на конюшню или в свинарник. Хватит описывать ничтожных правителей и завоевателей. Дайте дорогу народу, его великим деяниям, говорил он. Глубоко интересовала его и теория познания. Ведь познание тесно увязано с жизнью народа. Немецкий публицист И. Г.Зейме (1763–1810), автор афоризма: «Любая хорошая книга должна быть более или менее политической», считал, что в политике и литературе не место равнодушным. «Ira facit poetam!» (лат. «Гнев рождает поэта»).
Лихтенберг писал о великих успехах просвещения, позволяющих человеку за шестьдесят лет жизни овладеть всем богатством культуры, создававшейся пять тысяч лет. В то же время он терпеть не мог отвлеченной науки и философии. Ученый должен видеть объективный мир через призму человеческой практики. Нет на свете ничего более жалкого, нежели историк, философ или педагог, укрывшийся за мертвой схемой или голыми дефинициями. Он писал: «В слове «ученый» заключается только понятие о том, что его много учили, но это еще не значит, что он чему-нибудь научился…». Эту «профессорскую философию», за которой сплошь и рядом сокрыта пустота мыслей и обычная гражданская трусость, следует гнать из всех университетов метлой, ибо она плодит тупиц, приспособленцев и мерзавцев. Ее лоб «следует заклеймить раскаленным железом историка». В афоризмах Лихтенберга ни грана тяжеловесных рассуждений в духе Симплициссиума, где ученость скорее делает из героя дурня, выпирая наружу, подобно свищу или уродливой грыже. На его афористике училась молодежь, на ней выросли многие поколения ученых и мыслителей во многих странах, включая Германию («подлинный книжный рассадник для всего