десять, а вот поросенок – меньше года. Когда хрюшку вели на закланье под ноябрьские праздники, она пряталась на кухне под занавеску, за пальто, затыкала уши, чтобы не слышать ужасного предсмертного крика забиваемого животного, и никогда не пробовала приготовленной для рабочего свежатины.
Иван, «женатый на газете», всё свободное время проводил за чтением. Обсуждать с Марией растущий экономический потенциал Ветки ему было неинтересно, потому что Мария интересовалась только ценами, и где что давать будут...
Её «добрый муж», который слова худого не сказал ей за всю их общую жизнь, с головой ушедший в свои служебные дела, не замечал, как тоскует Мария и тает на глазах. Никогда-никогда она своей печалью с мужем не делилась! У него своё, у неё – тоже.
Да и кто жил по-другому? У бабы – бабье дело, у человека её – дело мужское. И всякий понимает, какая тут разница. И потому не было у Марии на ивана обид.
Шла жизнь, день сменялся новым днем. И этот новый уже никогда не станет тем, прошедшим, хоть всё-всё повтори в точности. В этой смене дней была роковая последовательность – тянутся, тянутся ровные, как старая гладильная доска, дни твоей жизни, а потом, незнамо откуда, вдруг рухнет на несчастную голову горе. Но и оно пройдет. А потом вдруг радость выпадет – дочь вернулась! Потом уехала – опять горе...
Но не век же слезу точить – и снова посыплется-покатится горох серых, одинаковых будней – без радости и особой печали.
Мария терпеливо ждала, ждала всегда, даже точно не зная, что за радость она ожидает. Но она знала наверняка – это случится. Всегда случается что-то, что сердце согреет...
У Ивана свои расклады. Его прежняя, редакторская жизнь ушла в прошлое и, казалось, была уже прочно забыта. Свободный, ничем не сдерживаемый бег мысли и её прихотливое блуждание на вселенских просторах уже давно прекратились – все его мечтания и умещались в масштабе одного, Ветковского, района. Осталось лишь от тех времен юношеское убеждение, что всё должно быть по справедливости. Он уже давно не писал стихов и острых фельетонов, не мечтал сотрясать умы свежей, оригинальной идеей, уже давно начиная день с одной-единственной мыслью – что сделано и что ещё осталось сделать?
Многое из того, что началось в городке после ухода белополяков, казалось ему диким, очень далеким от всего того, что намечталось в юности. Но он быстро усвоил смысл слова «надо» и «должен». И в минуты душевной невзгоды не хватался за томик стихов какого-нибудь поэта-символиста, а собирал свои знания и верования на очередную проверку и, если концы не сходились с концами, просто говорил себе – «так надо» и «я должен». Тут и рассуждать не о чем.
Иван по-прежнему чувствовал себя честным и правильным человеком, и это чувство было естественным – как и ощущение своего физического здоровья. Разлада в душе не было – грязь и ужас как прежней, так и вновь наступившей жизни его лично не коснулись – он был там, в старом быте, хоть и активным, однако всё же – наблюдателем, но не лицом страдательным, над которым совершают действия, как не коснулась его лично старая и новая роскошь жизни. Он жил всегда одинаково. В этом смысле с ним никаких решительных перемен не произошло. Просто теперь у него был иной круг обязанностей, выполнение которых и было его смыслом жизни. Может быть, поэтому душа его с возрастом не ожесточилась, не оглохла, не одичала, а доброе отношение к людям стало надежной привычкой.
Он честно делал нужную работу для людей, и это давала ему право уважать себя и ждать уважения о других. Но было ему до кипучих слез обидно, что, как велось, так и ведется дальше один и тот же неправый порядок – хозяин ломается перед тем. Кому он дает работу. А труд, который-то и кормит человека, за уважаемое дело не считается, что бы там ни писали в газетах. А вот тот, кто может позволить себе бездельничать, то есть учить других. Как надо правильно работать, и есть уважаемый человек. Настала новая жизнь, но принцип сохранился тот же. Другими стали только работодатели.
И этот, чисто российский способ вести экономику, сохранился и здесь, на его родине. Опять тот, кто работал, был ниже того, кто работу давал.
А раз не изменилось главное экономическое начало, то и вся жизнь немногим изменится к лучшему, – так рассуждал Иван, вылеживая на диване после обеда свои законные тридцать минут, однако на людях этим крамольным рассуждениям воли не давал. Это тебе не с пагельсонами тяжбу тянуть! Вполне понимая всю несоизмеримость своих внутренних сил с силой внешней, он убедил себя, что надо делать на своем месте то, что считаешь полезным для общего дела в этот момент. Оппозиционировать, бездельничать и вредить в знак протеста считал глупым и бессмысленным занятием. Молодые гонорливые мечты переделать мир с помощью печатного слова сами собой улеглись и присмирели, вспоминаясь иногда с легкой светлой грустью, как вспоминается в зрелом возрасте первая неумелая любовь – быстро отлетающая, но живущая ещё долго-долго в растревоженном сердце познавшего чувство человека.
Он всегда держался ровно – и с подчиненными, и с теми, кто был нверху, не заискивал перед сильными и не ломал шапку перед высоким начальством.
Словом, был человеком, знавшим себе цену, но при этом нимало не интересовавшимся, знают ли её другие.
Мария для него существовала как существо отдельное, в чем-то совершенно самостоятельное, но бесконечно дорогое и навеки данное ему в безвозмездное пользование. Он любил её всем сердцем и никогда не размышлял о природе этой любви, любил, как любят воздух, солнце и всё другое. О чем не думают ежечасно, но без чего жизнь попросту невозможна.
Мария часто впадала в задумчивость – не важно, о чем думать. Она могла одинаково серьезно и во всех подробностях обдумывать, как прошел день на хозяйственном дворе и что делать с каплуном, забредавшим постоянно на чужой огород. Но мысли её могли внезапно побежать и совсем по другому руслу – она начинала вспоминать свой дом в Старом селе. Свою девичью жизнь вдвоем с матерью.
Смутно вспоминалось детство, когда совсем маленькой девочкой ходила она с матерью в лес, как мать её, Василиса, своим звенящим серебряными колокольчиками голосом, пела старинные песни на поляне, под деревом, а повсюду росли цветы – желтые, розовые и голубые...
У Ивана никогда не было своей значительной собственности – в смысле имущества. Сначала он жил в отцовском доме, потом, при Советах, переехал в Ветку, и там ему дали казенную квартирку из двух небольших комнат и кухни с печкой. И только перед самой войной он построил свой красивый и строгий дом – с двумя отдельными спальнями, в спальне Ивана стояли кровать и платяной шкаф, окно выходило на улицу. У Марии – кровать и грубка, которая отапливала обе спальни и своей изразцовой стороной выходила в залу, обогревая и её; с небольшой прихожей – там стояли буфет и швейная машинка Марии – перед выходом в трехстен, где были кухня, клеть и веранда. Серебряная крыша была крыта оцинкованным железом.
Построил Иван дом по-старинному, но мебель была уже вся новая, современная – круглый дубовый стол, стулья с мягкими спинками, железные кровати, диван в зале. В праздники обедали за этим, круглым столом, на который Мария клала вышитую скатерть и сервировала приборами, которые в остальное время хранились в новом же буфете.
По-старому было только на территории Марии – в уютном и просторном трехстене. На кухне стояли всё тот же прямоугольный стол, табуретки, самовар с трубой, большая, тяжелая занавеска на гвоздях, за которой висела верхняя одежда. Всё это было привезено ещё из Старого села и не подлежало замене.
Ивана, однажды принятого на работу в Райпотребсоюз, переизбирали всякий раз, когда бывали очередные выборы.
На него не было компромата, и, когда в потребительской кооперации сажали каждого второго, его тоже арестовали по ложному обвинению в краже шапки, но через два месяца отпустили – ввиду полной абсурдности обвинения. Человек, организовавший донос, метил на его место, но поспешил радоваться и... проболтался.
Это был двадцать восьмой год.
Иван вел себя осторожно, зря на рожон не лез, понимая, что плетью обуха не перешибешь. Когда он в ночном бессонье обдумывал странные дела, творящиеся в районе, то приходил к неутешительному выводу: либо «так надо», либо...
Далее его дисциплинированная мысль резко тормозила и давала задний ход. Обсуждать, даже наедине с самим собой, основной принцип внутренней жизни – бей своих, чтоб чужие боялись, – ему не позволял внутренний цензор.
Он вовсе не стремился изменить ситуацию – так можно голову положить, и ничего толком не сделать.