– Ну, пойдем, – сказал он, поправляя на затылке здоровенную отцовскую шапку.
– В поселок не пойду, давай на казенный чердак полезем, оттуда все видно.
– Ладно, давай на чердак, – согласился Васька.
Мы направились к большому кирпичному дому, который стоял рядом с вокзалом.
Это был самый большой дом в нашем поселке. В нижнем этаже жил начальник станции, а наверху – начальник телеграфа и начальник службы пути. С чердака этого дома хорошо была видна станица, железная дорога и степь до самой Крутой горы.
Когда мы переходили через площадь, Васька как-то съежился и сказал:
– А знаешь, страшно все-таки.
– Я и сам, когда кругом тихо, боюсь.
Мы огляделись. Не было слышно ни шороха. Будто вымерло все.
– Один, поди, не пошел бы? – спросил я у Васьки.
– Нет, ни за что.
Мы стали пробираться вдоль длинного деревянного забора. Вдруг я услышал лошадиный топот.
– Лезь через забор! – толкнул я Ваську.
Едва мы успели перелезть, как из переулка выскочил всадник и на всем скаку осадил лошадь у железной решетки станционного садика. Казак легко спрыгнул с лошади, набросил поводья на изгородь и, щелкнув плеткой по голенищу, скрылся за дверьми третьего класса.
– Белый, – прошептал Васька, – в погонах. Гляди!
Мы оба так и прилипли к забору и стали смотреть в широкую щель.
На подъезд станции два казака вынесли на грязных брезентовых носилках окровавленного человека. Следом за ними вышел офицер. На носилках рядом с раненым лежала серая шинель, фуражка и плоская кожаная сумка. Раненого сбросили на камни мостовой. Он застонал и, перебрасывая голову из стороны в сторону, слизывал языком белую смагу, покрывшую его распухший рот. На фуражке его я заметил звездочку.
– Красноармеец… товарищ… – еле слышно сказал я Ваське.
С ноги раненого казак стаскивал сапог. Сапог не снимался, и казак изо всей силы дергал ногу красноармейца. Наконец он стащил оба сапога, смахнул с них рукавом серую пыль и сунул в седловые сумы.
– Где ты откопал эту сволочь? – спросил офицер.
– Отстал! – гаркнул казак и, вытянувшись в струнку, взял под козырек. – Возле кипятилки валялся. Ваше благородие, разрешите разделать? – кивнул он головой в сторону красноармейца.
– Нет, этого делать нельзя, – ответил остроносый офицер, но, подумав немного, равнодушно добавил: – А впрочем, разделывайте. Все равно некуда девать падаль такую.
Сказав это, офицер ушел.
Казак вытащил из кобуры наган.
– Убьет! – не своим голосом взвизгнул Васька.
– Убьет! – сказал я.
На всю улицу ударил выстрел. За ним второй. Раненый красноармеец несколько раз дернулся и перестал стонать.
На чердак мы не пошли, а побежали домой. В ушах все еще звенели выстрелы. Я вбежал в сени казенного железнодорожного дома, где мы жили, и рванул дверь. Она была заперта. Я оглянулся. Васька тоже топтался у своей двери и проволокой пытался открыть замок.
– Куда же они подевались? Может, с красными ушли? – чуть не плача, сказал он.
– Гришка! Васька! – услышал я чей-то шепот.
Я оглянулся и увидел в дверях погреба мою мать. Придерживая тяжелую дверь, она шепотом звала нас.
Мы с Васькой бросились к погребу. На крыше его громоздилась целая гора камней.
– Где тебя черти носили? – накинулась на меня мать, как только я переступил порог погреба. – В могилу ты нас загонишь!
Я молчал. Мать захлопнула за нами дверь, щелкнула засовом, и мы стали осторожно спускаться по каменным ступенькам. В погребе было темно, тянуло сыростью. В выбоине потрескавшейся стены тускло горела короткая железнодорожная свеча.
В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.
Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотившись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.
Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:
– Жри!
Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.