памяти, несла тебя на своих волнах. Кто знает, быть может, по какому-то труднообъяснимому капризу судьбы у тебя в подсознании возродилась дикая и свирепая чувственность далеких предков, управляющая твоими страстями и желаниями? Но ты не замечаешь этого, ибо вконец изолгался и погряз в суете. Зачем тебе – тебе, вкусившему высшего наслаждения, какое только может быть доступно человеку, – нужны пошлейшие вздохи о любви и духовности?
Лучше ты вот что сделай. Отправляйся к Соноко и прочти ей диссертацию по своей экзотической науке. Что-нибудь высокоумное, – скажем, «О функциональной зависимости кровотечения от рельефа туловища эфеба». И объясни ей, что речь идет о любимом тобой стройном, юном, мускулистом торсе и о причудливой кривой, которую описывает струйка крови, стекая меж выпуклых мышц. Не забудь упомянуть, что лучше всего смотрится кровавый узор, имитирующий какой-нибудь естественный контур – петляющую по равнине речку или узловатость коры старого дерева.
Верно ли я говорю?» – спросил голос.
«Верно», – ответил я.
И все же мой склонный к самоанализу разум устроен таким затейливым образом, что я всегда ухожу от окончательной дефиниции – как лист Мебиуса note 29, склеенная в перекрученном состоянии полоска бумаги. Ведешь пальцем по внешней поверхности, а она вдруг оказывается внутренней. И наоборот. Когда я стал взрослее, бег моих мыслей и чувств по этому замкнутому кругу несколько замедлился, но в двадцать лет от головокружительных метаний по «листу Мебиуса» у меня темнело в глазах. А к концу войны, когда казалось, что вот-вот рухнет весь мир, скорость вращения многократно возросла, и я уже с трудом удерживался на ногах. Причины, следствия, противоречия перекрутились в один тугой узел, и у меня не было времени распутывать все эти нити. Я лишь видел вертящийся вокруг меня стремительный хоровод парадоксов.
Целый час терзался я подобными мыслями, а результат был таков: решил написать Соноко какой-нибудь хитроумный ответ.
Зацвела сакура. Никому не приходило в голову любоваться этим зрелищем. Во всем Токио, наверное, только студенты с моего факультета имели достаточно свободного времени, чтобы обращать внимание на подобную ерунду. Несколько раз один или в сопровождении приятелей я отправлялся в парк, где вокруг пруда росли сакуры.
В тот год они цвели как-то по-особенному пышно. Возможно, так казалось потому, что не было обычных красно-белых тентов для публики и столиков с угощением, не гуляли праздные толпы, не продавали воздушных шаров и вертушек – деревца стояли в прекрасной наготе, обрамленные лишь зарослями вечнозеленых кустов. Никогда еще не видел я, чтобы природа проявляла такую безрассудную, такую бескорыстную, такую великолепную щедрость. Мне даже сделалось не по себе – а что, если природа решила вновь завоевать весь земной шар? Не мог же столь ослепительный расцвет происходить просто так, без всякой цели! В буйстве всех этих красок – и в желтизне опавших лепестков, и в зелени травы, и в свежей черноте стволов, и в пугающей белизне цветов, согнувших своей тяжестью тонкие ветви, – мне виделось нечто зловещее. Это был просто какой-то пожар красок!
Я помню, как мы прогуливались по газону: слева деревца, справа пруд – и вели нескончаемый идиотский спор на юридическую тему. В то время я любил посещать лекции профессора И., ведшего курс международного права, – меня привлекал их комизм. С неба на нас сыпались бомбы, а профессор как ни в чем не бывало разглагольствовал о Лиге Наций. Я слушал его с любопытством, словно он читал лекции об игре в маджонг note 30 или шахматы. Мир! Вечный мир! Наваждение какое-то. Словно звучит где-то вдали колокольчик, и никак не можешь разобрать: то ли вправду звонит, то ли примерещилось.
– Однако эта проблема упирается в неоспоримость права на наследование недвижимости, – говорил один из моих приятелей, высокий и смуглый парень, приехавший в Токио из деревни. Он был освобожден от армии, ибо, несмотря на свой цветущий вид, находился в последней стадии чахотки.
– Да хватит о ерунде болтать, – прервал его другой. Этот был так болезненно бледен, что диагноз угадывался сразу.
– В небе летают бомбардировщики, а на земле по-прежнему царит Закон, – рассмеялся я. – Прямо идиллия – слава горняя и покой дольний.
Из нас троих один я не был «чахоточником». Правда, я считался «сердечником». В то время человеку обязательно нужен был либо орден на груди, либо подходящий недуг.
Внезапно из-за ближнего дерева послышался шорох, и мы замерли от неожиданности. На нас уставился молодой парень, тоже явно застигнутый врасплох. Он был в засаленной спецовке и деревянных сандалиях. О его возрасте можно было догадаться разве что по блеску коротко остриженных волос, видневшихся из- под пилотки. Грязное, небритое лицо, немытая шея, промасленные руки – все свидетельствовало об унылом, изнурительном труде, для которого молодости и старости не существует. Из-за плеча парня боязливо выглянула девушка. Стянутые в тугой узел волосы, гимнастерка цвета хаки, новые, еще не успевшие запачкаться бесформенные шаровары. Мы сразу поняли, что эти двое работают на трудовом фронте и сбежали со смены, чтобы тайком встретиться, а заодно полюбоваться цветущими вишнями. Должно быть, услышав наши шаги, парочка решила, что это полицейский патруль, и до смерти перепугалась.
Убедившись в своей ошибке, влюбленные окинули нас недружелюбным взглядом и скрылись в зарослях. Дальше мы шли молча.
Цветение сакуры еще не набрало полной силы, когда наш факультет опять закрылся. Всех студентов отправили работать в военно-морской арсенал, находившийся на берегу залива С. Примерно в это же время мать с младшим братом и сестрой переехала в маленький загородный дом, принадлежавший дяде. Отец остался в нашем токийском доме один, если не считать слуги – юного, но практичного не по годам гимназиста. Когда не удавалось достать риса, хозяйственный паренек варил отцу и себе кашу из протертых бобов – блюдо весьма неаппетитного вида. Практичность слуги проявлялась и в том, что, пользуясь частыми отлучками отца, он потихоньку перетаскал из нашей кладовки весь скудный запас консервов.
Моя служба в арсенале была не слишком тяжелой. Я работал в тамошней библиотеке, и, кроме того, время от времени меня подключали к бригаде тайваньских подростков, рывших большой подземный туннель, где предполагалось разместить цех по производству запчастей. Я очень подружился с этими чертенятами – им всем было лет по двенадцать-тринадцать. Они учили меня своему языку, а я в качестве платы за уроки рассказывал им сказки. Мальчишки были абсолютно уверены, что тайваньские боги уберегут их от бомбежек и благополучно вернут домой. Прожорливость этих малолетних землекопов достигала фантастических размеров. Один ловкач из их числа умудрился стащить целый мешок риса да еще овощи прямо из-под носа у часового. Бригада устроила пир: зажарили все это в машинном масле. Меня пригласили разделить трапезу, но я вежливо отказался, боясь, что рис будет по вкусу напоминать болты и гайки.
За месяц, прошедший после моего первого письма Соноко, наша переписка приобрела более интимный характер. Наедине с листом бумаги я чувствовал себя очень смелым. Помню, как-то утром (только что