накрахмаленную простыню. А в ложбинку между грудей мне положили серебряное распятие. Однажды озорной любовник, когда мы отдыхали после утех, положил мне на грудь холодную грушу – примерно такое же было чувство. На лоно мне поставили священную серебряную чашу. Это, пожалуй, несколько напоминало прикосновение ночной посудины из севрского фарфора… Вообще-то все эти глупости не вызывали во мне такого уж святотатственного восторга, когда, знаете, вся дрожишь от наслаждения. Потом началась служба, мне сунули в каждую руку по горящей свече. Пламя было где-то далеко-далеко, я почти не чувствовала, как капает воск. Во времена Людовика Четырнадцатого на Черной Мессе, говорят, приносили в жертву настоящего младенца. Но теперь времена не те, да и месса уже не та. Пришлось довольствоваться ягненком. Священник пропел Христово имя, ягненок жалобно заблеял где-то у меня над головой, потом вдруг вскрикнул так, знаете, тонко и странно – и тут на меня хлынула кровь. Она была обильнее и горячее, чем пот самого страстного из любовников, она заливала мне грудь, стекала по животу, наполняла чашу, что стояла на моем лоне… До этого я пребывала в довольно игривом расположении духа, испытывала обыкновенное любопытство – не больше, но здесь мою холодную душу впервые пронзила неистовая, обжигающая радость. До меня наконец дошел смысл всей этой тайной церемонии: и кощунственность моей позы – с широко, крестом, раскинутыми руками, и дрожащий огонь свечей, истекающих горячим воском, – они символизировали гвозди распятия… Я рассказываю вам все это не для того чтобы побахвалиться. Главное, чтобы вы поняли: я стала зеркальным отражением Альфонса, разделила трепет его души. Правда, Альфонс предпочитает смотреть, а здесь смотрели на меня, так что ощущения наши несхожи. Однако, когда на мое голое тело пролился кровавый дождь, я поняла, кто такой Альфонс.
РЕНЕ. Кто же он?!
ГРАФИНЯ. Он – это я.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да?
ГРАФИНЯ. Да, в тот миг он был мной. Окровавленным столом из живой плоти, чьи глаза стали незрячи, а из рук и ног ушла сила. Трехмесячным зародышем, выкидышем Господа Бога… Маркиз становится самим собой, только когда вырывается из своего «я», он превращается в выкидыш, залитый кровью выкидыш Небесного Отца. И все, кто окружают его в эту минуту – женщины, которых истязает он, женщины, хлещущие его, – они, они становятся Альфонсом, а он им быть перестает. Тот, кого вы зовете Альфонсом, – тень, мираж, его просто не существует.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы хотите сказать, что на самом Альфонсе греха нет?
ГРАФИНЯ. Да, на вашем языке это называется именно так.
АННА (
РЕНЕ (
ГРАФИНЯ. Да? Странно. Помнится, шесть лет назад, когда я собиралась вам помочь, ваша матушка ни с того ни с сего запретила мне что-либо предпринимать. С чего бы это вдруг она теперь стала хлопотать о вашем муже… Та-ак, а число?
РЕНЕ. Какое число?
ГРАФИНЯ. Ну, дата приговора.
РЕНЕ. Не знаю. Я была так рада, что забыла посмотреть.
Где же число?.. А, вот! Совсем мелко, я и не заметила. Четырнадцатого июля 1778 года… То есть как 14 июля? Ведь сегодня уже 1 сентября… Полтора месяца назад? А я ничего не знаю и все это время сижу в Париже! Как же так?! (
Матушка, да что же это такое? Неужели вы целых полтора месяца скрывали от меня счастливую весть? Зачем?!
Альфонс, должно быть, весь истомился, ожидая меня в Лакосте!.. Но… но… Почему он не написал? (
ГРАФИНЯ. Бесполезно.
РЕНЕ. Это еще почему?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Графиня!
ГРАФИНЯ. Полагаю, что маркиз уже снова в тюрьме. Только в другой. Ваша добрейшая матушка наверняка убедилась, что дело сделано, прежде чем сообщить вам о приговоре.
РЕНЕ. Что за глупости вы говорите! Альфонса освободили… Матушка, ну скажите же ей.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Графиня просто шутит.
ГРАФИНЯ. Мадам, боюсь, что вам, добродетельнейшей из матрон, надолго запомнится сегодняшний день. Придется вам горько раскаиваться, что некогда вы связались со мной, падшей женщиной. Шесть лет назад вы хотели меня использовать. Вам понадобилась моя порочность. Потом вдруг передумали и отказались от моих услуг. О, у меня превосходная память! Я могла бы вам простить желание меня использовать, но то, что вы презрели мою помощь, простить никак не могу. Вы не представляете, как меня потом мучил тот сострадательный порыв, совершенно мне не свойственный. И в память о несостоявшемся благом деянии я еще раз выступлю в непривычном для себя качестве. Сейчас моими устами заговорит сама Истина – представляете? И все благодаря вам, дорогая госпожа де Монтрей! Должно быть, ваша безупречная честность заразительна.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Мадам! Вы, кажется, намерены совать свой нос в наши семейные дела?
ГРАФИНЯ. А разве не вы сами ткнули меня носом в ваши семейные тайны?
РЕНЕ. Мадам, ради Бога, говорите! Вы принесли какую-то страшную весть, да?