вполне достойно, хотя автор и переврал возраст Ясуэ на три года. Со скорбью Масару все было ясно и понятно. Точно так же, как этот здоровый, молодой мужчина испытывал голод, теперь он испытывал горе: чтобы утолить голод, следовало поесть, чтобы утолить горе — поплакать.
Масару был тщеславнее жены, и ему импонировала роль убитого горем отца, каким видели его окружающие. Столь страшное несчастье, постигшее преуспевающего, удачливого бизнесмена, с одной стороны, обезоруживало завистников и недоброжелателей, а с другой стороны, придавало ему романтический ореол страдальца.
Чувствуя в страстности, с которой отдавалась горю жена, претензию на исключительность, Масару протестовал по-своему: по вечерам не шел домой, а отправлялся по питейным заведениям. Но спиртное не доставляло ему ни малейшего удовольствия, и присутствие незримого свидетеля, поселившегося в его душе и не дававшего ему насладиться вином, успокаивало совесть Масару. Мысль о том, что он пьет стакан за стаканом и не пьянеет, приносила ему моральное удовлетворение.
В последнее время у Масару вошло в привычку заваливать маленького Кацуо подарками. Малыш сначала радовался, но потом, видя, что родители выполняют любую прихоть, уже и сам не знал, чего желать, и все чаще смотрел на новые игрушки без интереса. Наконец он заявил: «Ничего не хочу», и родители, совсем потеряв голову, испугались, не заболел ли их сынок.
Миновало семь недель. Супруги приобрели участок на кладбище Тама прежде у молодой семьи не было в этом необходимости. Масару договорился со своими родителями, что прах Ясуэ тоже будет захоронен здесь, в Токио: пусть сестра сопровождает детей и после смерти.
Опасения Томоко по поводу собственного бессердечия оказались напрасными, с каждым днем горе давило на нее все сильнее. В один из дней супруги, взяв с собой Кацуо, отправились посмотреть на купленный участок. Уже стояла ранняя осень.
Говорят, что у мужа и жены, проживших вместе больше трех лет, все серьезные темы для разговоров исчерпаны, но беда, произошедшая с семьей Икута, наложила на каждого из супругов свой мрачный отпечаток. Особенно это становилось заметно, когда они отправлялись куда-нибудь вместе. Постороннему могло показаться, что эта пара сошлась, привлеченная серьезностью и угрюмостью Друг друга.
День выдался славный, высокое небо уже не дышало зноем.
Память подчас играет с нашим сознанием странные шутки, путая времена и наслаивая их одно на другое. Во время поездки Томоко дважды испытала на себе это свойство памяти. Возможно, во всем был виноват прозрачный, пронизанный солнцем воздух — он сделал полупрозрачным подсознательное в душе Томоко.
За два месяца до трагедии Масару, как уже упоминалось, угодил в автомобильную аварию. Он остался невредим, но с тех пор Томоко в машину мужа садиться перестала и детям не давала. Сегодня семейство тоже отправилось поездом.
На станции М. надо было пересаживаться из электрички на маленький местный поезд, ходивший до Тама. Масару поднял Кацуо на руки и шагнул из вагона на перрон первым. Томоко же замешкалась — пассажиров было много — и еле успела выскочить, двери захлопнулись прямо за ее спиной. Услышав свисток дежурного и скрежет закрывающихся дверей, Томоко вскрикнула и попыталась удержать створки. Ей показалось, что в тамбуре остались Киёо и Кэйко.
Масару встревоженно схватил жену за руку и потянул за собой. Она кинула на него враждебный взгляд, словно на полицейского, посмевшего тащить ее куда-то на глазах у толпы. Впрочем, наваждение тут же прошло, и Томоко объяснила мужу, что с ней случилось. Масару стало неприятно. Он решил, что она ломала комедию.
Прав ли был Масару? Подобное импульсивное чувство вполне может возникнуть, разбуженное воспоминанием, знакомым жестом или повторением пережитой прежде ситуации. Душа Томоко воспротивилась — правда, весьма неуклюже — безжалостной нетерпимости жизни.
Допотопный локомотив, ходивший до станции Тама, привел маленького Кацуо в восторг. Спереди у паровозика торчала широченная труба, а сам он был какой-то кургузый и одновременно высокий, словно стоял на тэта.[3] Рама окошка, из которого высовывался машинист, до того почернела, что казалось, будто она сделана не из дерева, а из антрацита. Паровоз долго пыхтел, чихал, скрежетал зубами и наконец побежал вперед, мимо скучных загородных садов и полей.
Томоко впервые оказалась на кладбище Тама и поразилась светлой, беспечальной картине, открывшейся их взору. Какой простор отдан во владение мертвым! Какие красивые газоны, какие зеленые аллеи, какие широкие дорожки! И это бескрайнее, пронзительно синее небо! Город мертвых показался ей куда опрятнее и упорядоченное города живых. Раньше они с мужем жили никак не соприкасаясь с подобным миром, а теперь получили право бывать здесь часто, и эта мысль не вызвала у Томоко ни малейшего ужаса.
Надо сказать, что, хотя ни Томоко, ни Масару об этом не задумывались, их скорбная жизнь, на первый взгляд окрашенная в один только черный цвет, в то же время давала им своего рода ощущение стабильности, безопасности. Она была неизменна, ясна, почти утешительна: супруги уже свыклись со своей утратой, и, как это бывает с людьми, смирившимися с непоправимым, им казалось, что ничего более страшного произойти уже не может.
Участок, купленный Масару, находился в дальнем конце кладбища, и все трое взмокли от долгой ходьбы. Супруги с любопытством осмотрели гробницу прославленного маршала и даже улыбнулись, увидев огромное надгробие какого-то нувориша, разукрашенное зеркалами.
Томоко прислушивалась к тихому жужжанию осенних мошек, вдыхала аромат курений, смешанный с запахом листвы, и вдруг, поддавшись настроению, сказала:
— Как же здесь хорошо! Киёо и Кэйко не будет тоскливо — вон какой тут простор… Я дура, да? О чем думаю…
У Кацуо пересохло в горле. По дороге им попался высокий темно-синий обелиск с фонтанчиком для питья. По бетонным ступеням, кругом спускавшимся к дорожке, стекала вода — внизу темнело влажное пятно. Несколько детей, прислонив к обелиску свои сачки, — наверное, они ловили на кладбище бабочек, — пили воду, брызгались, толкались, кричали. Струйки вспыхивали на солнце бледными мимолетными радугами.
Кацуо рос самостоятельным мальчуганом. Ему тоже захотелось попить воды из фонтанчика и, воспользовавшись тем, что мать не держала его за руку, он побежал к обелиску. «Куда?!» — пронзительно вскрикнула Томоко. «Пить!» буркнул Кацуо, не оборачиваясь. Мать бросилась за ним и схватила сзади за ручонки.
«Больно!» — запищал малыш. Ему внезапно стало страшно: а вдруг сзади его схватило и держит какое-нибудь чудовище?
Томоко присела на корточки и повернула сына лицом к себе. Кацуо смотрел не на нее, а на отца, успевшего уйти вперед и теперь удивленно наблюдавшего эту сцену.
— Эту водичку пить нельзя. У нас своя есть.
Томоко поставила на колено сумку и стала отвинчивать крышку термоса.
Наконец они дошли до своего участка. Эта часть кладбища была еще совсем новой, все могилы остались позади. Кусты и деревца, чахлые и жидкие, росли редко, но, если приглядеться, в посадках намечался определенный рисунок. Пепел пока хранился в храме, и будущее надгробие еще ничем не было отмечено: просто квадратный клочок земли, обозначенный натянутой веревкой.
— Всех троих сюда положат, — вздохнул Масару.
Его слова не вызвали у Томоко нового прилива скорби. Как могут случаться вещи, настолько неправдоподобные, думала она. Ну утонул в море ребенок — это сколько угодно, вполне возможное дело. Но чтобы сразу три человека — бред какой-то! Другое дело, если, скажем, десять тысяч. В стихийном бедствии или в войне ничего бредового нет. Одна смерть — это серьезно, сто смертей — тоже. Нелепо, когда происходит ни то ни сё.
Душа Томоко никак не могла найти меру, с которой следовало подойти к трагедии. Томоко то старалась вовсе не думать о гибели Ясуэ, то представляла себе Киёо и Кэйко одинаковыми, как бы двойняшками. Здесь, возле будущей могилы, привычные мысли овладели ею с новой силой. Она все боялась обделить скорбью одного из погибших детей. Прежняя, счастливая Томоко никого не выделяла из малышей, теперь же ее мучила странная нравственная рефлексия. Раньше она не скупилась на материнскую любовь,