Это был пусть и бессмысленный, но все же подвиг.
А так хотелось вернуть молодость! Наш герой жаловался своему хорошему знакомому, А. Зуеву: «Друг мой дорогой, пишу карандашом и чуть разбираю, что написал: за время болезни очень ослаб и зрение вместе ослабло. Голова еще усталая, но уже „отважная мысль колобродит“, — тянет меня к самой моей любимой книге „Мои скитания“. Там и Москвы не мало, а главное — степи табунные между Доном и Волгой, дававшие лучшую верховую лошадь и всю кавалерию.
Теперь там гиганты-заводы, тракторы шумят по солончакам, а табунов таких уже нет. Сейчас — май, лучшее время степи; табуны еще недавно черными точками кое-где мелькали по снеговой дали беспредельной — а в мае они разбивались на косяки от 10 до 20—30 голов в одномастные косяки маток с жеребятами и под управлением своего «султана» — косячного жеребца — носились по степи, как цветные клумбы.
Скоро ничего от степной старины не останется, из того, что я когда-то здесь переживал и вспоминаю, как дни моей юности.
Останется только — белая под снегом зимой и зеленая теперь — цепь курганов, указывающая прямой путь с востока на запад — скифов, их теперь уже не расцветят разноцветные косяки. Их нет.
И вот сейчас в моей голове роятся степные картины, и я их понемногу собираю для «Моих скитаний». Дам в них для степных колхозов кой-какие указания для сохранения степной верховой лошади, необходимой для кавалерии. Больше всего боюсь, что какой-нибудь поклонник рысака вздумает «улучшить» верховую лошадь рысакам и этим ее окончательно испортит.
Пока она немного отложена, но книга будет еще интереснее, чем была. Я живу ею!»
А затем признавался: «Вот сейчас ясный, светлый день, два часа, а я все-таки вижу все в тумане. Принесли газету, но буду читать только заглавия, буквы мне не ясны. Какая жалость, что не могу проехать на метро! А ведь я был в первой шахте в первые дни ее работы, но меня оттуда сторож выгнал. А все-таки я был первый из литераторов!»
Не был, не был он, конечно, первым литератором. Но как хотел! И свято верил в то, что был. А как иначе? Что же — жизнь не удалась?
Шалишь! Был первым!
Он искренне любил Москву, любил Россию. Чувствовал, что расставание скоро. Пытался выразить свои чувства в стихах. Но, лишенные былого задора, былой иронии и озорства, его стихи оборачивались неудачными графоманскими опытами, где в одну кучу свалены и летчики, и радио, и нивы, и метрополитен.
Ужас в том, что он и сам осознавал это. Приговаривал:
— Набросал… А закончить не успел…
И понимал, что уже не успеет.
На время взбодрился, общаясь с друзьями. В первую очередь, конечно, с верным Н. Морозовым. Все чаще вспоминали прошлое.
— Помнишь, что такое империал? — спрашивал Гиляровский.
— Второй этаж конки, без крыши, там билет стоит три копейки вместо пятачка.
— Старина… — одобрительно тянул Владимир Алексеевич. Читал вслух фрагменты из своей поэмы «Азраил», написанной еще до революции. Чтение вскоре прекращалось:
— Фу! Устал. И тебе наскучил чтением.
— Вам известно, что «Азраила» я знаю наизусть, но я с удовольствием прослушал еще раз эти отрывки в вашем исполнении, — отвечал, словно школьник-отличник, Морозов.
— Первым, кому я читал «Азраила», был Чехов. Я просил его высказать свое впечатление и посоветовать, не надо ли чего исправить. Он ответил: «Хорошо, оставь так, как есть». А когда я прочитал Власу Дорошевичу, тот ошеломил меня ответом, он сказал: «На памятник бьешь, Гиляй!»
— А вы помните, как мы попали когда-то к профессору Церасскому? — поддерживал беседу Николай Иванович.
— А-а-а… К астроному? Помню.
— Вы тогда читали ему тоже отрывки из «Азраила».
— Как же… Старик-звездочет просил некоторые места повторить, значит, понравилось, а потом сказал: «Чудесная космическая фантазия»… Помню…
И Гиляровский продолжал читать из «Азраила»:
И наш герой на время забывал о своих старческих недугах, становился Азраилом, главным мусульманским ангелом, ангелом смерти. И превращался в силача и остроумца, в кумира журналистской молодежи, в задушевнейшего друга всех литературных знаменитостей, который сам — та еще знаменитость, которому до памятника — рукой подать.
Но памятника нет и не предвидится. А молодость ушла.
Одно лишь радовало Гиляровского:
— Душа моя чиста… Чиста совесть… Как у новорожденного. Чувствую, как мне легко будет на росстанях.
Радовался тому, что от него никто ни разу в жизни не заплакал. А еще радовался, что припрятана в шкафу бутылка старого шампанского «Аи». Говорил Николаю Морозову:
— Я берегу ее на самый торжественный случай. Когда мне станет еще хуже, я соберу вас всех, близких мне, сам открою спрятанную бутылку, налью каждому из вас по бокалу шампанского, скажу каждому по экспромту и с поднятым искристым бокалом весело, радостно сойду на нет. Довольно было пожито…
В конце сентября 1935 года в газетах появилось коротенькое извещение: «Старейший писатель В. А. Гиляровский, за последние годы жизни выпустивший ряд книг, характеризующих жизнь и быт Москвы, очень серьезно болен. Лечащие врачи признают положение больного крайне тяжелым».
1 октября в полночь Владимир Алексеевич скончался. «Аи» так и осталось в шкафу неоткупоренным — перед смертью наш герой не был способен на подобное физическое действие.
И на прощание — еще одно четверостишие Гиляровского.
P.S. Спустя несколько лет скульптор Сергей Дмитриевич Меркуров нашел в Измайлове кусок космического метеорита, сделал на нем барельеф Гиляровского и установил этот памятник на Новодевичьем кладбище.
Он сдержал свое слово, данное в 1912 году.