что там снег пять месяцев в году. И там его по-другому называют: Новгород. Императору город не подчиняется, у него свой закон.
— Наверное, это хорошо, — сказал Родин.
— Было время, — сказал Киот, — когда мы верили, что закон Императора — это закон Бога. Первый слуга Бога так сказал. Мой дед Ньяр умер, потому что это была правда. Или потому, что думал, что это правда. Он верил, что умирает за добро. Если бы мы не пришли сюда, мы бы, наверное, тоже верили.
— А сейчас, если все удастся, мы в лучшем случае получим хорошего Правителя вместо плохого, — сказал Таркан-Дар. — Но мы не сможем верить, что он от Бога. Люди в Маробе будут приветствовать его, как Божьего посланника, а мы будем знать, что это совсем не так. Мы стали другими.
— Если бы все осталось по-старому, — сказал Родин, — ты мог бы стать Хлебным Князем Мароба.
— Мог бы, — сказал он. — Я об этом уже думал, Родин, — и отвернулся лицом в подушку.
Вдруг паланкин остановился, его тряхнуло, послышался топот и звон оружия. По-видимому, их поставили на землю, потом снова подняли и понесли куда-то вверх, наверное, по лестнице, потому что трясли так, что они попадали друг на друга. Наконец, паланкин поставили на ровное место и сказали им выйти.
Они увидели длинный сводчатый зал с расписными стенами. По стенам скакали на гнедых конях краснолицые черноглазые всадники выше человеческого роста, бежали огромные зайцы в высокой, словно лес зеленых сабель, траве. Между картинами неподвижно застыли тяжелые складки занавесок. Они переглянулись и зашептались. Родин достал из пояса костяной гребень, расчесал бороду, потом передал гребень остальным. Халла, дергая спутанные пряди, подумала, что у нее в волосах, наверное, еще осталась известка.
Вошел отец Иоанн и объявил, что настал их черед. Напомнил, что надо упасть лицом вниз и ползти вперед на коленях.
— Дай мне свой плащ, — сказал он Родину. — Без него будет легче.
И они отдали ему маробские плащи, расшитые по углам кожей, сукном другого цвета и раковинами. Но когда он протянул руку к Халле, она сказала — «Нет!» и отступила на шаг, а он настаивать не посмел, ибо умел угадывать, когда в других появляется сила, которой у него самого нет.
— Идемте, — сказал он.
Они вошли в занавески, сделали несколько шагов вверх по наклонному полу почти в полной темноте, потом оказались на свету. Снаружи было жаркое безоблачное утро, а здесь за спущенными занавесками были зажжены свечи, и в их свете всеми красками переливались, отблескивали, сияли и горели невозможно красивые камни, чистая лазурь, малахитовая зелень, порфир с алыми прожилками, и всюду золото, золото в любых формах — высокие золотые подсвечники, золотые дверные ручки, качающиеся светильники и висячие лампады, фонтанчики… «Настоящая пещера Главного Дракона», — подумала Халла.
— Ну! Падайте ниц! — зашептал отец Иоанн.
Все упали на колени и поползли или пошли на коленях, согнувшись и кланяясь, к тому маленькому человеку в жестких тяжелых одеждах, которого Халла видела на Ипподроме. Его глаза, как и там, не смотрели ни на кого, а были устремлены куда-то поверх них. Киот тоже это заметил и подумал, что Иисус не так смотрел на людей, и Хлебные Князья не так.
Наконец, так и не поднявшись с колен, они оказались совсем близко от него, на ковре со сказочными птицами. Они видели его ноги в шитых золотом сапогах из красной кожи, но сам он сидел выше их, на троне. А на первой ступеньке трона стоял высокочтимый Аргирий с пергаментом в руке. За ним встал писец в длинном зеленом балахоне, подвязанном черным шнуром. В руке у него было перо, и он был готов записывать.
Порфирородный что-то произнес, но они его не поняли. Отец Иоанн, стоявший сзади них, шепотом сказал, что надо оставаться на коленях, но можно распрямить спины. Кажется, Порфирородный спрашивал про женщину, и ему объяснили, что она — их голос, и что у нее есть разные дарования. Заметили, что она никогда не снимает свой оборванный плащ, значит, это реликвия. Порфирородный выразил интерес и сказал, что раз это так, то надо взять у нее плащ и передать в один из храмов. Это, конечно, было подстроено, плащ оказался бы у отца Иоанна. Отец Иоанн отвесил низкий поклон.
— Не сейчас, — сказал господин Алексис. — Это, без сомнения, надо сделать, но потом…
Они промолчали, но Халла крепко сжала одной рукой край плаща и подумала, что сказал бы об этом Всеотец.
— Послушаем их, — сказал Порфирородный. — Пусть говорят.
Аргирий дал знак Родину, и тот начал речь, стараясь не пропустить ни одного титула, которые заучил со слов отца Иоанна. То, что он говорил по их делу, он подкреплял словами из Писания, в основном, из Нового Завета. Двое других молчали, опустив глаза. Киот мысленно молился: он думал, что это поможет. Халла спокойно наблюдала и про себя отметила, что когда Родин приводил слова из книг, определявших его поступки и составлявших часть его жизни, он вкладывал в них всю душу, а Порфирородный словно отсутствовал, и один раз слегка зевнул, высокочтимый Алексис еле заметно улыбался, словно вместо губ у него была змея. Отец же Иоанн закатывал глаза и делал ритуальные жесты, которые она уже знала. Писец старательно записывал книжные слова и почти не писал, когда Родин говорил о своем деле.
Вопросы им задавали через Аргирия. Что они за люди и кем посланы? Ответы Родин на память не заучивал, и на первом же вопросе слегка запнулся. Халла вступила в разговор, чтобы ему помочь. Давно ли Мароб вошел в Великую Римскую Империю? При каких обстоятельствах? Они ответили, и Киот рассказал про своего деда-мученика, а Халла все повторила по-гречески. Когда он говорил про Ньяра и как он дал себя убить за веру, потому что искал добро, милосердие и справедливость, Халла начала понимать, почему они молятся и почему ей хочется помочь им.
Вопрос следовал за вопросом. Порфирородный положил ногу на ногу и соединил пальцы рук. Время от времени он вполголоса обращался к Алексису Аргирию. Дважды прозвучало имя Железного Заслона. Во второй раз высокочтимый Аргирий развел руками и коротко и зло засмеялся, а Порфирородный поднял брови и что-то сказал через плечо писцу.
Когда их спросили, какие именно жестокости творит Правитель и в чем они видят несправедливость, все трое заговорили разом, и Халла стала говорить быстро-быстро, переводя взгляд с одного на другого. У Родина при некоторых подробностях слезы навертывались на глаза. Даже Порфирородный, кажется, немного забеспокоился. Потом высокочтимый Аргирий сказал:
— Дошла до меня грамота от купца, чей корабль плавал в Мароб уже после того, как эти люди оттуда уехали. Он рассказывает о дальнейших несправедливостях.
Господин Алексис развернул грамоту и стал читать, а трое из Мароба замерли, превратившись в слух, ибо вдруг поняли, что это — долгожданные вести из дома.
Это был длинный список несправедливых обвинений, вымогательств, похищений, пыток и убийств. Произносились имена, искаженные на греческий лад, но люди из Мароба сразу узнавали, о ком идет речь. Халла видела, как они вздрагивали и напрягались. Киот сцепил руки в умоляющем жесте, протягивая их к Императору. Один раз Таркан-Дар чуть было не схватился за меч, рука его дернулась, но опустилась. А чтение грамоты продолжалось. Правителю донесли, что несколько людей из Мароба ушли в Византию, и такова была его злоба и жестокость, что он приказал схватить невесту одного из них, девушку по имени Пташка. С ней делали что-то страшное, до тех пор, пока она не умерла. Теперь Родин держал Таркан-Дара за плечи, а Халла чувствовала себя так, как когда Оггхи ползком вернулся к себе в пещеру со смертной раной, — ей хотелось взять на себя хоть часть этой боли, но ничего нельзя было сделать. А Таркан-Дар прижал руки к животу, где кончаются ребра, словно его рана там открылась, сдавленно крикнул и стал совсем белым.
Им показалось, что после этого очень долго было тихо, но прошло всего лишь несколько минут, когда Порфирородный встал с трона и впервые обратился прямо к ним.
— Милость моя и святая справедливость да пребудут с вами. Объявляю неправедного Правителя низложенным и предоставляю выбор его преемника верному другу нашему Алексису Аргирию. Убедитесь, дети мои, что все к лучшему и что власть наша простирается до дальних окраин христианского мира!
— Ниц! — зашептал отец Иоанн. — Ниц!
И они уткнулись лбами в ковер, а когда подняли головы, Порфирородный уже ушел. Высокочтимый