— Врать не умеешь — не берись! Я ж тебя насквозь вижу.

Тогда он вдруг выругался, тяжело, от души, как, бывало, солдаты в окопах, и пошел:

— Пятиминутки! Планерки! Сплавная контора, а не больница!.. Тут секундами все решалось, а нас нет! Нет нас! Говорильню разводим… Шараж-монтаж!

Он вытащил платок, яростно высморкался. Я помалкивал.

— На днях читаю в нашей стенгазете, — уже поспокойней, но все еще крайне сердито продолжал он. — Оборот коек, написано, увеличился с тринадцати и шести десятых до четырнадцати и семи десятых процента, послеоперационная лежальность уменьшилась с четырех и трех десятых до трех и девяти десятых процента. Лежальность — омерзительное словечко до чего!.. А я плевать хотел на красивый показатель лежальности! — внезапно взвинтился он. — Я б его, такого человека, полгода держал на больничной койке. Хоть за свой счет! Веревками прикрутил бы!..

— Кого?

— Писатель, — Михалыч насупился и вмиг как бы постарел. — Только-только исторический роман закончил — и сразу к нам угодил. Такую глыбину своротил… она его, считаю, и доконала. Работал, как крестьянская лошадь… Думал, вот станете вы у меня ходячими — я вас познакомлю… Талантище. Лет на двадцать моложе нас с тобой… был…

Он умолк, потянулся к стоявшей возле меня тумбочке и взял с нее песочные часы, неизвестно когда и почему здесь оказавшиеся. Рассеянно повертел их, поставил обратно. Я ждал.

— Ну, раз попал к нам, так попал. Прооперировали тебя — и лежи себе спокойненько. Так нет же, весь как на иголках — ему, видите ли, стыдно, когда приносят судно. Готов провалиться, когда надо попросить утку. Эти мне деликатные натуры! Стыд превыше жизни…

Вид у Михалыча был убитый. Тонкие редкие волосы встопорщены, в глазах — беспомощность. И я вдруг подумал, что почти все в нем, так сказать, «не совсем», то есть лысоват он, полноват, ростом не высокий и не низкий. Вот только доброты ему отпущено по полной мерке — это я запомнил еще с первой нашей встречи весной сорок третьего года в санитарном поезде, идущем в Среднюю Азию. Военврач, он сопровождал раненых, работа у него была адская, и вот эта его ни на секунду не угасавшая доброта буквально врачевала нас всех. Однажды мы с ним разговорились, и оказалось — земляки…

— Он что, поднялся и пошел? — спросил я, припоминая суматоху, возникавшую утром где-то в конце коридора.

Михалыч чуть повел плечом и, глядя в пол, пробурчал:

— Конечно, швы и разошлись… А мы в это время сидим, мыслим, как снизить процент лежальности… Эк-кономисты!.. Койко-дни, койко-люди!.. — В голосе у него вдруг прорезался злой сарказм. — В воинских наставлениях Петра Первого говорилось: «А медиков и прочую интендантскую сволочь во фрунт не ставить, дабы они гнусным своим видом не наводили уныние в войсках»… С той поры наш брат далеко шагнул. Респектабельным стал — куда там! Теперь уже не он та сволочь, которую даже во фрунт было зазорно ставить, — а пациент сволочь. Медицина — почти промышленное производство. Ну, а врач, он уже вроде как директор завода. Административной власти вкусил. По отношению к больному повелительные ухватки усвоил — еще бы, ведь он того голеньким знает: от одной его подписи — не врачебного искусства, нет — а просто от его закорючки на бумажке зависит благополучие или даже судьба человека… Откровенно говоря, за все-то годы среди коллег своих разных я повидал. Так сказать, некоторое количество отдельных случаев, порой еще имеющих место кое-где и кое-когда…

Друг Михалыч окончательно расстроился, засопел, опять сгреб песочные часы, повертел их, поставил на место. Продолжил уже без прежнего злого запала:

— Я считаю, некое цеховое высокомерие взрастили мы в себе, неприметно взрастили. Профессиональную гордыню… Нет, я понимаю: да, подвижничество… да, успехи… признание, авторитет — все это заслуженно. Ведь были же Пирогов, Даниил Заболотный, Богомолец… наши фронтовые врачи — скольких я знал… И был русский земский врач — это, как я понимаю, тот же Чехов, только не пишущий рассказы… Был, наконец, легендарный доктор Гааз, о котором еще Герцен вспоминал… Но ведь дело-то в чем: вот сидит перед тобой холодный профессионал… титаническое самоуважение — мы, мол, тоже пахали! — и переживает, черт подери, звездные часы упоения властью, вот она, беда-то, в чем!.. Ну, и дождались — уже появилось расхожее представление о «настоящем» хирурге: и крут он до грубости, и на сестер матом рявкает, поскольку-де работа у него шибко нервная, и после операции обязательно «вмазывает» стакан неразбавленного — опять-таки по причине нервности… Но как же, граждане, быть с чеховской деликатностью, а? А ведь он говорил: «Врачебная деятельность может быть очень симпатичной, буде сам доктор не собакой»… Профессиональная этика! — По его лицу пробежала тень. — Вот слышу, что уже начинают брать взятки. Кое-кто кое-где. Вопрос ставится, как на большой дороге: хочешь жить — гони деньгу… Обирать страдающего, может, даже умирающего — большей меры падения не представляю!.. Так-то вот, капитан: загубить интеллигентность легко — воссоздать же ее трудно, ох трудно…

Да, старине Михалычу было хуже, чем мне, намного хуже. Требовалось хоть как-то отвлечь его, и срочно!

— Проблемы будут всегда, это даже хорошо, — бодрясь изо всех сил, сказал я. — Ведь если старая одежда делается тесной — значит, мы растем, не так ли?

Он мельком, искоса глянул на меня, словно хотел сказать: «Не ожидал от тебя, капитан, столь явного идиотизма», и снова занялся песочными часами. Некоторое время он завороженно наблюдал за едва заметной струйкой, льющейся сквозь узкий пережим стеклянной колбочки. Потом вдруг улыбнулся. Я бы сказал, как-то по-детски улыбнулся:

— Поверишь, как гляжу на эту вещицу, так каждый раз поражаюсь… И сам не знаю — чему… Простая штуковина, а вот есть в ней что-то такое, а? Не находишь?

— Нахожу, — искренне согласился я. — В стойках песочных часов есть что-то от колонн дорического храма. Некий намек на Парфенон, а?

— Вот то-то и оно, — вздохнул Михалыч, не сводя глаз с песчаной струйки. — Знаешь, в средние века был такой врачеватель — Арнольд из Виллановы. Советовал: «Утром на горы свой взор обрати, а под вечер — на воды». Каково? Вся тебе психотерапия тут… — Помолчал, вздохнул и с поистине философской грустью подытожил — Мудрость — ум сердца. Ныне ее место заняла образованность…

— А это плохо?

Он с какой-то нерешительностью оглядел меня, словно сомневался, стоит ли говорить.

— Он… — Михалыч указал кивком в сторону двери, поколебался и, с трудом пересиливая что-то в себе, добавил: — Покойник… вот он рассказывал. Один его приятель написал рассказ, и там, между прочим, было описание старинного бурятского способа врачевания какой-то внутренней болезни. Какой или каких — досконально не знаю, да и не в этом суть. А происходило это якобы так. Режут козу и ее неостывшую еще печень, почки или еще что-то прикладывают к телу больного — при этом, ясное дело, следуют каким-то особым правилам. Ну, а затем заворачивают его в горячую, влажную шкуру этой же козы и оставляют лежать час, два или сколько там положено… Ладно. Рассказ был отправлен в Москву. Опубликовали его в каком-то журнале. Опубликовать-то опубликовали, да, но описание этого лечения начисто убрали — мол, не хватало еще пропагандировать на всю страну варварство и суеверие… Вот такие пироги. Все, что не в белом халате, — все это вред, ересь… Образованность заедает. А ведь необразованные наши предки были куда как мудры. Хлеб-то мы едим, ими впервые взращенный…

Тут я заикнулся было о лекарственных травах, что свободно продаются в аптеках, но он сморщился, замахал руками.

— Все это не то, не то, капитан! (Я был в звании капитана, когда мы познакомились, и Михалыч этого не забывал.) Параллельные методы! Вот жил у нас тут старичок один… Нет, он, слава богу, и сейчас живет, — торопливо поправился он. — Потихоньку пользовал людей средствами восточной медицины. Растения — это у него само собой, но еще — минералы различные, порошки металлов… медвежья желчь, кабарожья струя, тарбаганий жир, медвежий жир… Цитировал мне из какого-то древнего манускрипта: «На земле нет ничего, что не могло бы быть лекарством»… Наш брат — из шибко правильных — конечно, не одобряет: знахарство, мол, шарлатанство… Иногда вот нет-нет да и задумаюсь: откуда оно пошло, это деление знаний на «чистые» и «нечистые»?..

— От попов, конечно, — пошутил я. — Сие, мол, от бога, а сие — от лукавого.

Он задумчиво кивнул, но, видимо, не мне, а каким-то своим внутренним мыслям.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату