Рядом со мной парень бежал, так я видел, как его убило.
Обошли мы эту деревню. Никто нас не преследовал. Такая вот война была.
Пришли в назначенное место. Окопы там уже вырыты были. Оружие тоже кое-какое. В основном старые, непристрелянные винтовки. Пулеметов ни одного. Минометов тоже. Ладно, думаю, хоть окопы надежные. Лопаток-то у нас не было.
Я перед этой войной в финскую воевал. Там оружие и снаряжение у нас куда лучше было!
Позиция для обороны была выбрана неплохая. Крутой берег. Внизу, под берегом, лощинка, болото, ручей. А за ручьем лесок. По опушке – немцы. В болоте навалено трупов. Раненые стонут. Это тех, кто до нас тут стоял, в атаку посылали.
Больше суток мы лежали в окопах. Ждали приказа. Ждали, что вот-вот и нас, вот так же, через болотце пошлют, под немецкие пулеметы. Раненые постепенно затихли. Видать, перемерли все. Начальство что-то молчало. На другой день с того берега немец начал кидать мины. И так ловко стрелял, что – по три разрыва рядом.
Это было 7 октября 1941 года. Мы еще и знать не знали, что Вязьма уже отрезана, что мы в окружении.
У меня во взводе был связной, Петр Прудников, свой, дубровский. В армии еще не был. Страшно под обстрелом. Когда мины стали ложиться близко к нашим окопам, он выскочил, закричал, что надо уходить, а то, мол, всех побьет. Я ему: «Назад! В окоп!» Куда там… Бегал он так, бегал, и заметил немец нас. Начал кидать мины прицельно. И стали наши окопы осыпаться: песок, стенки не укреплены. Одна мина совсем рядом разорвалась. Меня сразу ранило и контузило. Прудников закричал: «Братцы, Полового убило!» Уходить, мол, надо, пока всех не перебило! Рядом со мной в окопах лежали ребята из соседних деревень, Синявки и Ивашковичи. Кричат: «Половой, мы тебя сейчас вытащим!» – «Лежите, – говорю, – а то и вас!..»
Перетянул полотенцем ногу под коленкой. Лежу терплю. Боли вроде и нет. Только трясет и голова немеет. Сильно контузило. Мина рядом разорвалась. Так что временами я даже забывал, кто я, где я и что со мной случилось.
Когда стемнело, позвал: идите, говорю, берите, теперь можно, не заметят.
Стащили они меня в задний овраг и тем оврагом вынесли на дорогу. По той дороге мы подходили к передовой.
Темно совсем стало. Левее нас вроде как деревня виднеется. Дорога проселочная. Место сухое. Там уже лежал один. Такой же бедолага, как и я. Его тоже в ногу. В ступню, навылет. Пулей.
На дорогу нас выносили с тем расчетом, что рано или поздно будут проезжать наши и заберут, увезут в тыл. Никто ж еще не знал, что никакого тыла уже нет. Отрезаны тылы. Везде немцы.
Ночь пролежали на обочине. Октябрь, холодно, хмарно. Осколок у меня из ноги снаружи торчит. Я смотрел на него, смотрел, подцепил да и рванул. Ох, сколько ж кровищи было, боже ты мой! Я опять перехватил полотенцем под коленкой. Бинтов-то не было. Ни у меня, ни у ребят, которые меня выносили. Кровь скоро унялась. Осколок большой, длинный, с указательный палец. Положил я его в карман. Долго носил. Потом, в лагере уже, выкинул.
Утром, смотрим, колонна движется по дороге. Напарник мой и говорит: дождались, мол, слава богу. А я присмотрелся: нет, говорю, парень, не наши это. Колонна с уклона спускаться стала. Впереди мотоциклисты. Нет, говорю, мотоциклисты не наши, не так сидят. И точно.
Мотоциклисты проехали мимо нас молча. Даже никто головы не повернул.
Идет пешая колонна. Впереди офицер. Сразу к нам. У напарника моего ни винтовки, ничего. А у меня винтовка за спиной, ремень по-кавалерийски через голову перекинут. Так офицер винтовку мою снял с меня, перехватил за ствол – и прикладом ее об дорогу! Так и разлетелся приклад. Сумку противогазную хотел снять, дернул. А у меня руки заколенели, не слушаются, поднять их не могу. Тогда он расстегнул сумку, вытащил противогаз и тоже швырнул на дорогу. Расстегивает крючки на шинели – и в гимнастерку. Вытаскивает красноармейскую книжку. Спрашивает: «Коммунист?» Я мотаю головой – нет. А у меня там запись была: ОГПУ. Когда служил кадровую, то год, с 1933 по 1935-й, состоял в оперативном полку ОГПУ в Новосибирске. Вот там-то мне эту запись и сделали. Ну, думаю, пропал…
Первая рота немцев уже прошла. Другая приближается. И тоже офицер подходит к нам. Тот, первый, показал ему мою книжку: коммунист? Тот покачал головой: нет. Тогда офицер спрятал пистолет обратно в кобуру, разорвал мою красноармейскую книжку и побежал догонять своих.
Прошли роты, обозы потянулись. На каждой телеге по два-три солдата. Едут мимо нас, хохочут, прицеливаются из винтовок, кричат: «Пух! Рус! Пух! Иван! Пух!» Но и они проехали, а нас не тронули.
А погодя подошла крытая машина, и нас зашвырнули в кузов. В темноте я не разглядел, кто нас грузил. Кажется, наши, пленные. Говорили по-русски.
– Так начался мой плен, мои мытарства между жизнью и смертью.
Повезли. Не доезжая Смоленска – лагерь для военнопленных. Уже и столбики с колючей проволокой поставлены. На воротах часовой. Поляк. Хорошо говорил по-русски. Он поглядел на нас, какие мы, и говорит: «Далеко от ворот не уползайте, ждите тут, утром будет машина в Смоленск, и я вас в первую очередь отправлю, там вас хоть перевяжут…»
В лагере – как в тырле для скота. Тысячи людей. И все наш брат в солдатской гимнастерочке. Многие без шинелей. Кухни полевые. Наши. Возле кухонь толкотня, крики. Баланду раздают. «Как бы нам, – говорю часовому, – поесть?» – «Терпите, – говорит. – Поползете туда, пропадете – задавят вас. Видите, что там творится?» А правда: к котлу по головам лезут, дерутся. Голодом людей довели до такого состояния, что они уже, как звери, стали кидаться друг на друга из-за куска…
Утром пришла машина. Мы кое-как встали. Но тут к машине кинулись другие, нас сбили с ног, начали топтать. Поляк снял с плеча винтовку, закричал: «Раненых вперед!»
Так нас увезли в Смоленск. Выгрузили на железнодорожной станции возле пакгаузов. Раненых оставили возле заборчика. Мы сидели привалившись спиной к штакетнику. Ждали погрузки в вагон. Помню, там, возле пакгаузов, произошел такой случай.
Конвоир повесил на штакетник ранец и отошел куда-то. А один из наших пленных, молоденький такой, вытащил из ранца полбулки белого хлеба. Хлеб мягкий, рыхлый. Отошел поодаль и стал торопливо поедать его. Вскоре вернулся немец. Видит: ранец его открыт, закричал: «Ва-ас?!» Увидел пленного и остатки своего хлеба в его руках, схватил его, начал тормошить. Тот даже не смотрит на немца, жадно поедает добытый хлеб. Тогда немец подвел его к насыпи и снял с плеча винтовку. Парень стал есть еще торопливее. Немец прицелился ему прямо в лоб, в упор, но не стреляет, кричит, бранится, ногами топочет. А тот все ест и ест хлеб, только белые крошки падают. Будто знал, что не успеет доесть до конца. Пуля попала ему в лоб, в самую середину. Так и повалился под насыпь с недоеденным белым хлебом…
– Раз уж заговорил о хлебе, расскажу еще одну историю.
Когда меня, уже недвижимого, сняли с эшелона в Дорогобуже, немец, начальник конвоя, вывел из строя четверых военнопленных и кивнул им на меня – приказал нести. А так бы бросили. Лагерь от станции был неподалеку. Несут меня, разговаривают между собой: тяжелый, давай, мол, бросим его на обочине, а сами заскочим в колонну, спрячемся, пускай другие несут… А один из них: нет, дескать, надо нести, раз приказали, а то немец обозлится, что ослушались, постреляет нас.
Я все слышу, что говорят.
Несут так-то меня по слободе. Колонна идет по дороге, а меня несут тропинкой, вдоль дворов, вдоль штакетников. Навстречу женщина лет тридцати пяти. Остановилась, плачет, платочком слезы утирает. На меня глядит. Открыла сумочку, в сумочке коврига хлеба. Переломила ковригу пополам и одну половинку кладет мне на грудь. «Храни тебя Господь», – говорит.
Вот, может, эта ее короткая молитва обо мне, ее слезы к Богу меня и спасли в немецком плену. Тысячи на моих глазах умерли, а я жив остался.
Да, я уже которые сутки не евши. Как воблы генераловой под Новодугинской пососал, так и все. Ну, думаю, может, и не умру еще, раз судьба соломинку бросила. Хлеб лежит на груди, пахнет хорошо. Домом пахнет. Полем. Родиной. Думаю: надо ж с ребятами поделиться, что волокли меня и не бросили. Отблагодарить. Кусок-то большой…
Поднесли меня к воротам и положили на землю. Положили, схватили этот мой хлеб, побежали в колонну. Только я их и видел. И так мне, брат ты мой, ни крошечки от слез той смоленской женщины и не