Зинаида. В руках у нее была доенка, сверху накрытая марлей. Зинаида разливала по глиняным крынкам и горлачам молоко. И Воронцову, наблюдавшему за наклоном головы, движениями напряженных рук, показалось, что он чувствует запах не только молока, но и ее рук. Вот она стоит в нескольких шагах. Та, о которой мечтал все эти месяцы, иногда казавшиеся годами. Стоит только окликнуть, сделать несколько шагов. Сбылась ли?
Он стоял, оцепенев, глядя в желтый квадрат света, который казался теперь не просто дверным проемом. Воронцов вдруг ощутил, что там, за крыльцом, живет и он, Санька Воронцов, пусть какой-то своей частью, пусть не весь, но там, там… И всегда жил. А теперь просто возвращается.
Зинаида между тем закончила работу. Сдернула с доенки марлю. Повернулась к двери и, как показалось Воронцову, какое-то мгновение напряженно смотрела в темноту. Неужто почувствовала? Потом вышла на крыльцо, прислушалась. Воронцов замер, как снайпер, когда выбирается на нейтральную полосу. Зинаида сбежала вниз и, сияя в непроглядной темени белым платком и такой же белой доенкой, торопливо пробежала по тропинке. Воронцов догадался, куда она направилась, — к колодцу. Там, в ракитах, был родник, в который Петр Федорович вставил сруб. Той памятной зимой, когда Воронцов с Кудряшовым забрели в Прудки, спасаясь от немцев, мороза и голода, Петр Федорович как раз и занимался ремонтом бочажка. Вытаскивал старые, сгнившие плахи, пахнущие застарелым илом, которые глубоко просели и уже не держали наплывавшего с боков грунта. Петр Федорович поменял их на новые. Вся деревня ходила в этот колодец, чтобы набрать воды для вечернего семейного чая. Его так и называли — Бороницын Ключ.
Воронцов стоял в двух шагах от стежки, по которой возвращалась от родника Зинаида. Туда она пролетела мимо, даже не взглянув в его сторону. Видимо, после света глаза не привыкли к темноте. Она шла на ощупь, но быстро, изредка соступая с белой стежки и забредая в темную дымную росу. И когда возвращалась назад, сразу увидела его, охнула, и белая доенка глухо звякнула у ее ног. Зашумела в траве вода. Всего одно мгновение длилось молчание. А в следующее она произнесла его имя. Без всякого вопроса, как будто заранее зная, что он придет именно в этот вечер и именно сюда. Он подбежал к ней и обнял, и сразу узнал ее тело, запах. В какое-то шальное мгновение показалось, что он целует Пелагею. Но только одно мгновение длилось это ослепление, когда он готов был назвать дорогое ему имя.
— Зиночка… Зиночка… — Он шептал какие-то слова, которые сами собой рождались и выходили наружу. Шептал, задыхаясь, и вновь повторял одно только слово, одно только имя. Его было достаточно, чтобы выразить все, что сохранил и что принес в этот поздний час.
— Вернулся… Ты вернулся к нам… Сашенька… — Она вырывалась из его рук и сама обнимала его, обхватывала голову, оплетала плечи, целовала в глаза и в губы. Он чувствовал ее теплое дрожащее дыхание.
— Зина! Ты где, доча? — послышался голос Петра Федоровича.
— Да здесь я, тятя! — Отозвалась она не сразу, и то, что запоздало откликнулась, и это «да здесь», произнесенное возбужденно, радостно, заставили Петра Федоровича снова окликнуть ее:
— Что там такое, Зина?
— Саша вернулся! — сказала она дрожащим, западающим голосом.
Во дворе на некоторое время воцарилось молчание.
— Какой Саша? — уже тише спросил Петр Федорович.
— Саша! Наш! — снова сказала Зинаида.
— Наш? Неужто Ляксандр, Курсант?
Скрипнула калитка, послышались торопливые шаркающие шаги. Петр Федорович дважды обошел их вокруг и сказал:
— Ну-ка, дочь, отпусти. Дай поздоровкаться. Оплела, как хмель…
В доме, услышав голоса, доносившиеся с улицы, все переполошились. Когда Воронцов переступил порог, возле белой печи, занимавшей добрую половину малой горницы, увидел стоявших в ряд Пелагеиных сыновей. Рядом стояла мать Зинаиды — Евдокия Федотовна. Она держала на руках девочку, которая смотрела на него глазами Пелагеи. Это Воронцов отметил сразу. Зинаида написала правду.
Мать Зинаиды что-то шепнула девочке на ухо. Та внимательно и, как показалось Воронцову, недоверчиво посмотрела на него. Затем Евдокия Федотовна опустила малышку на земляной пол.
И тут младший Пелагеин сын, Колюшка, подбежал к Воронцову и с криком:
— Папка вернулся! — обхватил его, прижался к шинели.
За младшим двинулся Федя. Он молча ткнулся головенкой в живот Воронцова и заплакал. Но старший, Прокопий, остался стоять у печи.
А Воронцов смотрел на девочку, которая, видя, что братья не боятся чужого, медленно перебирала ножками по земляному полу и тоже приближалась. Затем она остановилась, внимательно посмотрела Пелагеиными глазами, словно решая, можно ли доверять ему, и внезапно радостно и доверчиво вытянула вперед ручонки. Воронцов подхватил девочку и бережно, чтобы не испугать, прижал к груди.
— Вот, Ляксан Григорич, дочка твоя. Сберегли. Своячене руки за это целуй. — Петр Федорович подошел к столу, сел на лавку и по-хозяйски положил руку на столешницу.
Улита замерла в его руках, как пойманная птица, которая еще не знала, добро ли то, что она оказалась в этих крепких, теплых руках, или надо попытаться поскорее высвободиться. Зинаида почувствовала настроение девочки и взяла к себе. Улита тут же радостно охватила ее за шею цепкими загорелыми ручонками. Но в следующее мгновение оглянулась на Воронцова и осторожно улыбнулась. Все в ней было Пелагеино.
— Ишь, юла. Иди, иди, Улюшка, он тебе не чужой. Кровь-то — манит.
В эту ночь он долго не мог уснуть. Закрывал глаза, гнал видения, внезапно появлявшиеся из серой мглы бессонницы, и думал оторопело: как же я собирался проехать мимо? Как же я мог даже думать об этом? Вот как война огрубляет человека.
В последнее время Воронцов часто слышал: война спишет… Говорили, не пряча усмешки, те, кто пытался простить себе многое. Люди подчас позволяли такое, о чем в иных, обычных обстоятельствах, и думать бы остереглись. Но теперь перед ними открылись вдруг некие двери, до этого времени запертые, и не просто распахнулись, а будто спали все удерживающие запоры и петли. Многие моральные нормы оказались поколеблены, потеснены человеческим хотением перед лицом смерти: хоть час, но мой, и война все спишет… Как ни странно, меньше всего этот принцип действовал на передовой. Там, под пулями, человек тосковал по довоенному времени, которое вынужденно оставил. Солдата укрепляла мысль о семье, о доме. Мужья думали о женах и детях. Сыновья — о сестрах и матерях, о младших братьях и невестах, которых нужно защитить. Фронтовики знали: каждый день в окопе, каждая атака, даже не совсем удачная, — это метры отвоеванной у врага земли. А значит, все дальше они отгоняют войну от дома. Другим же дом еще предстояло отбить у противника. Белоруссия, Украина, Молдавия, Прибалтика, северные области Российской Федерации, запад Смоленской еще занимали оккупанты.
А родина Воронцова уже очищена от немцев. Здесь уже тишина. Что ж так неспокойно на душе? И встречают его здесь с добрым сердцем, с открытой душой и, быть может, с любовью, выше и счастливее которой ничего нет и быть не может. Но что же так тревожно?
Его положили на широкой лавке, стоявшей в простенке между дверью и окном. Воронцову показалось даже, что это была та самая лавка, на которую его укладывала Пелагея, когда он из бани перебрался в ее хату.
За ситцевой занавеской вздыхала Зинаида. Видать, и ей не спалось.
Утром Воронцов проснулся оттого, что услышал за окном знакомые голоса.
— Ну что, дядь Петь, дождались зятя?
— А ты откель знаешь?
— Знаю.
— Эх, Иван Иваныч, тебе бы в милиции работать!
— В милиции… Там пускай инвалиды работают. Я на фронт уйду. Вот немного побуду тут с вами и поеду в райцентр, на комиссию. Вашему-то тоже недолго в тылу прохлаждаться.
— А ты чего пришел? На работу сегодня что, не пойдешь?
— Пойду. Я ж не инвалид, выйду и на работу. Нам там немного осталось. К вечеру плуги готовы будут. Железа вот только подходящего нет. Надо бы в лес сходить.
— В лес… Опасно ходить по лесу. Минеры обещались приехать. Вот потом и пойдешь.