— Ну, братцы, вот и пришли, — сказал кто-то, и каждому из троих показалось, что эти слова сказал он.
Они свернули с дороги. Гремя ботинками и сапогами, пролезли через пыльную полынь — чернобыльник, вольно росший по откосам насыпи и дальше, до самого леса, подошли к невысокой тесной оградке и обступили ее молча.
Давно сюда никто не ходил. Оградку, как видно, покрасили лет пять назад, краска побелела, местами и вовсе отшелушилась и опала заскорузлой чешуей. Крест повалился навзничь, вывернувшись из земли рыхлым заплесневелым комлем и опершись одной стороной широкой верхней перекладины на оградку. По нему, таская различный сор и пряча в глубокие трещины белые продолговатые кругляшки яиц, ползали муравьи. Они спешили по невидимым дорогам, обгоняли друг друга, останавливались друг перед другом, стригли чуткими усиками, будто антеннами, возвращались назад; в своей разумной неиссякаемой суете они были похожи на людей. Холмик зарос все тем же чернобылом. Возле калиточки, державшейся на проволочных скрутках, валялся позеленевший стакан с отбитым краем и пустая бутылка. Да, лет, пожалуй, пять сюда никто не ходил.
Иван Филатенков сорвал с калитки проволочный обручок, шагнул за оградку, встал на колени, раздвинул пыльную полынь и поцеловал сухую натруженную землю и, запрокинув вверх потную стриженую голову, сказал: «Прости, Христинущка. Прости, родимая. Что не увидал тебя с дороги, когда шел сюда, прости. И что не вернулся. И за все остальное тоже, Христннушка…»
Долго он стоял на коленях перед могилой жены, долго немо смотрел в землю, вдыхая горький и жаркий полынный дух, обжигающий не только гортань и глаза, а и проникающий в самую душу й запекающийся там, в ее потемках, больными сгустками. Никто не смел ни окликнуть его, ни потревожить остановившуюся здесь и будто засмотревшуюся на них тишину. Он больше чем кто-либо имел право на эти долгие немые минуты.
«Эх, да словно ж вчера все было!» — сказал он, качнулся и снова приник лбом к горячей земле. Здесь, внизу, полынью пахло еще сильнее, и Иван Филатенков подумал в какое-то мгновение: «Вот, родным духом хоть подышу вволю. Говорят, что полынь везде пахнет одинаково. Может, кому-то и вправду одинаково. Но вот эта… Горше этой, видать, во всем свете нет».
Так думал Иван Филатенков, лежа на могиле своей жены.
Потом он встал, так же молча и не поднимая головы, пошел в лес. Час или два спустя, никто того времени не считал, он вернулся на выкошенную уже луговину, неся на плечах своих широкий розоватый ясеневый крест. Иваны, попеременно косившие округу, подхватили было тот крест под перекладины, как подхватили бы человека под руки, но Иван Филатенков отстранил их.
Он сделал все так, как хотел. Поднял холмик, обложил его дерном. А сделав все, снова встал на колени и поклонился троекратно и сказал: «Ну, вот мы и свиделись, Христинушка. Прощай, родимая. Мне идти надо. Будем на днях уходить, так зайду. Зайду попрощаться». Затем он встал, вышел из оградки и велел проститься с Христиной Ивану Федотенкову, все время стоявшему поодаль. А Ивана Младшего подтолкнул к дороге и сказал:
— Пойдем. Пусть они тут одни побудут. А стежку к дороге что ж не прокосили?
— Не успели, дядь Вань. Я сейчас, — спохватился парень, но Иван. Филатенков взял у него из рук косу, не спеша направил ее бруском и пошел широким густым рядом к дороге.
— Вот, Иван, — сказал он, дойдя до насыпи, — чтоб всегда так было. Понял?
— Понял, — без обиды ответил Иван Младший; в другой раз, может, и обиделся бы, что с ним так, как с маленьким, а теперь нет.
— То-то. Тетка тут твоя лежит. Родная кровь. Христина. Хороший человек. Не забывай. Если стежка — чернобылом… Если опять… Тогда грош тебе цена. И тебе, и всем вам. Вот так. Пошли.
Глава седьмая. БРАТЬЯ И СЕСТРЫ
В тот новый день застучали по всему Пречистому Полю топоры, найденные в чуланах и сараях, отчищенные от ржавчины лет и остро отточенные косными брусками, брызнули из-под пил опилки, забелело по всему селу затесанными гладко, в овал, бревнами и, свежестругаными тесинами, женственно прогибавшимися над стрижеными потными, черными и русыми, а то и совсем седыми головами солдат и растерянными лицами нынешних пречистопольцев, которые не могли еще прийти в себя и до конца поверить в то, что произошло.
Там подладили под второй, надежный венец домкраты, подвесили сруб, выкрошили ломами и топорами гнилые нижние бревна и начали тут же подводить новые, широкие, основательные. Такие, чтобы еще лет сто исправно и терпеливо продержали, пронесли стены и все, что положено. Там сдирали гнилую, всю в прохудинах, будто мартовский лед на пруду, крышу, сорили иструхшей щепой, поправляли изъеденные жучком стропила и подавали наверх тес, рубероид и серо-голубые листы гофрированного шифера, приколачивали его длинными гвоздями с наколотыми квадратиками нарезанной из старых калош резины, чтобы в дожди и снег не протекало на чердак, не наметало, не гноило стропила и балки и не портило жилье. Там ставили хлев, закладывали мохом пазы, зарубали углы. А там — баню. Там приколачивали свежие, только что с верстака, наличники и тут же олифили их. На тракторах и грузовиках подвозили новые и новые связки теса, длинного, явно не из здешнего леса, доски, бревна, брус, шифер, рулоны рубероида, пуки штакетника, ящики со скобами, гвоздями, упаковки со стеклом, тюки с паклей и стекловатой. Все это сгружалось возле домов, поднималось на леса, подавалось в оконные и дверные проемы и тут же подгонялось, укладывалось, распиливалось, застругивалось и приколачивалось. И все вдруг в Пречистом Поле вспомнили, что когда-то ведь именно их село славилось лучшими в округе плотниками, умевшими, бывало, в несколько дней поднимать под крышу дома, скотные дворы, колхозные амбары, а если надо, то и школы; что сюда, в Пречистое Поле, приходили из Борка, Крапивны, Катериновки, Барсуков Больших и Барсуков Малых, Красного Холма и прочих сел и деревень просить мастеров рубить пятистенки. И если шапку нужно было ломать перед здешними мастерами, то и не гордились, ломали шапку. Потому что не было теплее в зимнюю вьюжную стынь и прохладнее в июльскую жару, не было долговечнее и уютнее домов, чем те, которые, благословись, рубили пречисто-польские плотники.
Кто радовался тому воспоминанию, оглядывая не без гордости работавших рядом и поодаль, видя суровые, сосредоточенные и в то же время просветленные от одухотворяющего труда лица отцов, дедов, мужей. А кто, наоборот, устыдился и думал о том, как много наш народ русский потерял с тех не таких уж и давних пор.
Потом начали подвозить кирпич и глину. Запахло известкой. И кое-где уже задымили печи свежим, сырым дымом. Казалось, что вот пришли откуда-то издалека на пустынное место переселенцы, вытряхнули наземь из дорожных сум инструменты, разделились на артели, большие и малые, по согласию, мастерству и прочей необходимости, и принялись за свое извечное дело, руководствуясь одной только мыслью и единым желанием — дать семьям своим, женам и детям, матерям и отцам, братьям и сестрам, крышу над головой, оприютить их как можно скорее.
Стройматериалы брали в колхозных кладовых, в мастерских. Бревна катили с пилорамы. Пилорама работала без остановки — пилили брус и доски. Аж пилы побелели. Как плуги в земле. Вовсю дымила кузница, и там, под черной ее крышей, откуда ветер и время посрывали почти все железо, бывшее когда-то церковной кровлей, а потом самовольно реквизированной в пользу колхоза — так вот под этой худой, сквозящей солнечным светом крышей ладно и часто, будто свековались давно, работали в два молота. Люди прислушивались к тем согласным звонам и, кто постарше да попамятливее, догадывались: не иначе как Авдей Грузиленков там нынче правит.
Председатель сельсовета Степан Петрович Дорошенков, кладовщик Егор Кузьминов и главбух Семен Николаевич Глухоченков сидели тем временем в кабинете у председателя колхоза Кругова и негромко переговаривались. Время от времени они умолкали, облепляли окна, но так, чтобы их не очень было видно с улицы, и смотрели, как невдалеке, на взгорке, как раз напротив правления, солдаты и колхозники рубили хлев на затравеневшем подворье вдовы Анны Захарюженковой. Один только Вадим Георгиевич Кругов не отходил от телефона. Впрочем, ему и из-за стола хорошо было видно, что творилось на улице