погуще, поровнее. Лишнее потом топориком обрубим. Так что, парень, быть тебе мастером по плотницкому делу. А что? Работа прибыльная. Девки опять же любить будут. Старики — уважать. Что еще мужику в деревне надо?
Иванок выглянул из-за гладко выструганного дверного косяка, улыбнулся, сияя отколотым зубом, и громко, радостно закричал, так что старики чуть не попадали со сруба:
— Дядь Петь! Зинка пришла!
Жили прудковцы в четырех уцелевших хатах, двух овинах и землянках, вырытых в склоне оврага. Дома в середине деревни уцелели только потому, что в них размещался штаб и казармы немецких артиллеристов. Все остальное сожгли.
Вечером Зинаида сидела у железной печи, вырубленной из немецкой бочки, слушала рассказ родителей о том, как они перебедовали тут лето и осень. Как принялись было отстраиваться. Как снова пришли немцы, батарея тяжелых гаубиц. Орудия стояли в лощине за деревней. Там немцы отрыли для них окопы, замаскировали. Батарея почти каждый день вела огонь в сторону Варшавского шоссе. Снаряды и провиант возили из Андреенок. Чтобы доставить снаряды к орудиям, через лощину вымостили лежневку.
— Вот и замостили они себе дорогу нашими иструбами, — вздохнул Петр Федорович. — Все лето день и ночь на углах сидели. Торопились. К зиме народ в тепло переселить. — Он с шипением дотянул сырой кончик самокрутки, кинул его в сияющую клубящимся пламенем щель железной дверочки, вздохнул: — Все прахом пошло. Все наши труды. Обрезали углы и — в болото. Так наши хаты теперь там и лежат.
— Ничего, тятя, — положила на отцовское плечо свою голову Зинаида. — Ничего. Все устроится. Зиму бы перезимовать, а там…
Младшая всегда была строже Пелагеи. Та, бывало, и поцелует ни с того ни с сего, и обнимет под настроение, и слово ласковое скажет. То-то над ней никогда ни тучки не клубилось, ни облачка. Война, ведьма, все спутала. И теперь Петр Федорович прижал теплой шершавой ладонью ее голову и почувствовал, что слезы жалости клокочут в горле. Но сдержался, пересилил свою минутную слабость, сказал:
— Перезимуем и эту зиму. Картохи мы выкопали и в ямке сразу, под горкой, схоронили. Сверху старыми головешками завалили. Пускай там до весны полежат. А на еду тут прикопали, прямо в овинах. Прокормимся. Скотину, правда, они не тронули. Офицер у них тут строгий был. Коровы все целы. — И снова погладил голову дочери, младшей своей, единственной оставшейся на свете. — И как ты осмелилась пойти своего курсанта искать? Девочка-то, говоришь, на него похожа?
— Вылитая, тятя.
Мать слушала их разговор и утирала косяком платка глаза. Всхлипывала:
— Палашенька, детонька ж моя… — И крестилась на лампадку, теплым светлячком мерцающую в углу, убранном расшитыми ручниками.
— Вот так и живем, дочушка. А ты ж надолго ль?
— Денечка два поживу, — улыбнулась она.
— А пистолет у тебя откуда?
— В лесу самолет сбитый лежит. Немецкий. Прокоша нашел возле убитого летчика.
— Осторожней с ним, с пистолетом-то. Артиллеристы ушли, а жандармы иногда появляются. Передовая тут недалеко. То лес прочесывают, то по дорогам на моциклетах летают туда-сюда. Прокоп-то подрос. На мамку похож.
— Он, тятя, на тебя похож.
— Ну а вы ж — чьи? Мои и есть. Вон, погляди, глаза-то у всех — бороницынские!
— А ты, тятя, все еще в старостах числишься?
— В старостах. И не только числюсь. Служить тоже приходится. Поначалу-то нас по особой статье числили. Партизаны, мол. А я им: в лесу хоронились, потому как казаки бесчинствовали. Ногами потопотали, но потом успокоились и вроде поверили. О хуторе, слава богу, они так и не прознали. Когда артиллерийская часть здесь стояла, нам даже легче стало. При них полицаи из Андреенок перестали ездить. Так что некому здесь было нюхать. По краю леса окопов понарыли. Там у них охранение располагалось. Пулеметы. Так что леса они не боялись. Орудия то куда-то увезут, то назад приволокут. По нашим хатам они легко перетаскивали их через лощину.
— А если снова вернутся?
— Пускай вертаются. Мы ту гать не трогали. Лежат там наши венцы, гниют. Да они теперь негожие. Разве что на дрова. Порезали они их. Как им надо было, так и порезали. Ты нам с матерью лучше про внучку расскажи. — И Петр Федорович улыбался и то гладил голову дочери, то трогал за ноги спящего старшего внука. — Не переводится наша порода на земле. Вот пройдет все это, закончится бойня, и снова жизнь успокоится. Наладится жизнь. Отстроимся. Главное, что? Главное, дочушка, фундаменты целы. А на них стены поднять — дело недолгое. В день по венцу — вот тебе за две недели и хата. А там мужики вернутся, тоже за топоры возьмутся. Отстроимся. Еще как отстроимся. Еще засияют Прудки новыми стенами и крышами.
— Иванок когда вернулся?
— Летом. Тифом переболел. Ох бойкий малый! А почему ты спросила?
— Он с Сашей был. Там, под Вязьмой. Саша считал, что он погиб.
— Иванок рассказывал, что воевал в отряде Курсанта. А мы ему не поверили. Уж очень он лихо врал.
— Не врал он. Саша о нем рассказывал: Иванок и в разведку ходил, и через линию фронта.
— Вот он и рвется теперь назад. Отхлиял, сил поднабрался на мамкиных картохах. Попробовал ворон крови… Такой же станет, как и Курсант. — И Петр Федорович долгим взглядом посмотрел на дочь.
— Каким? — вскинула глаза Зинаида.
— А таким… Вот по нем и скучает. Ты пистолет-то свой оставь. Ни к чему он тебе. Я его в огороде закопаю. От греха подальше.
Петр Федорович расспрашивал о стариках Сидоришиных, об их невестке и Степане. Нет ли от него вестей? Потом заговорил о внуках. И вдруг сказал:
— Оставляй Прокошку у нас. Мы ж тут тоже не голодаем. Прокормим.
— Ох, тятя, не знаю… Он у нас там на хуторе помощник. За ребятами присматривает. Воду носит. Да и назад мне без него — страшно…
— А то бы и перезимовал у нас с бабкой. Слышь, Зинаида, что говорю тебе?
Зинаида вздохнула. И отца с матерью ей было жалко. И через лес одной идти страшно.
Так и уснула с беспокойной мыслью о завтрашнем дне.
Но утром все решилось в одно мгновение.
Еще затемно, когда в овраге и в других укромных местах стояли студеные неподвижные сумерки, в овин забежала соседская девочка и с порога закричала:
— Немцы приехали! Говорят, всех парней и девушек на станцию погонят!
Петр Федорович швырнул в угол топор, метнулся к окну. Мимо, по черной выбитой стежке, по которой жившие в овраге, в землянках, носили из пруда воду, пробежал Иванок.
— Зина! Быстро одевайся! Забирай Прокопа и — в лес! А я пойду, может, задержу их. — Руки у Петра Федоровича ходили ходуном, и он никак не мог застегнуть пуговицы полушубка.
Зинаида соскочила с лежанки, сунула ноги в валенки.
— Прокоша! Сынок! Проснись, уходим!
Прокопий натянул штаны, толстый вязаный свитер. Ощупал вещмешок.
— Мам, а где пистолет?
Выскочили, побежали в заросли молодого сосняка. А в овраге уже голосила, истошно кричала деревня. Лаяли овчарки.
— Мам, они с собаками! Бегом надо! Бегом!
А у нее от страха подкашивались ноги, перехватывало дыхание. Уже когда выбежали к вырубкам, увидели: кто-то метнулся впереди, в заросли орешника. Зинаида узнала рыжую собачью шапку Иванка и закричала:
— Иванок! Иванок! Погоди!