Существа, которые Бог взял бы с двух разных планет, не были бы так противоположны и чужды, не говорили бы на более непонятных языках. Старуха, этот скелет в лохмотьях, со сверкающим от злобы взором, трижды сваренная в адском огне; зловещий отшельник, пастух Черного Леса или альпийских пустынь — вот кого приводят под тусклый взор педанта-книжника, на суд схоласта.
Впрочем, они не заставят его долго потеть на его судейском кресле. Без пытки они скажут все. Пытка появится потом как дополнение, как венец процесса. Они объясняют и излагают по порядку все, что сделали. Дьявол — интимный друг пастуха и любовник ведьмы. Она улыбается, торжествует, явно наслаждается страхом собрания.
Вот сумасшедшая старуха, да и пастух не лучше ее! Глупцы они? Нисколько. Ни он, ни она. Напротив, они обладают тонким и проницательным умом, слышат, как произрастает трава и видят сквозь стены. Еще лучше видят они огромные ослиные уши, осеняющие докторский колпак. И его страх. Пусть он разыгрывает храбреца, он дрожит от страха. Он сам признается, что если священник не будет на стороже, заклиная беса, то он порой может побудить его переменить место жительства и перейти в тело самого священника, так как для дьявола более лестно устроить свою квартиру в теле, посвященном Богу. Кто знает, быть может, простоватые черти пастуха и ведьмы так честолюбивы, что не прочь пожить в теле инквизитора? И он вовсе не так уж спокоен, когда зычным голосом спрашивает старуху: «Если твой господин так всемогущ, почему я не подвергаюсь его нападениям?»
А в своей книге бедняк признается: «Я слишком даже подвергался им. Когда я находился в Регенсбурге, сколько раз стучался он ко мне в окно! Сколько раз он втыкал булавки в мой колпак. А потом эти видения псов, обезьян и т. д.».
Для дьявола, этого великого логика, нет большего удовольствия, как устами лживой ведьмы предъявлять доктору смущающие аргументы, ехидные вопросы, от которых он спасается только подобно известной рыбе, которая, уплывая, мутит воду и делает ее черной, как чернила. Например: «Дьявол действует лишь постольку, поскольку это допускает Бог. Почему же орудие дьявола подвергается наказанию?» Или: «Мы несвободны. Бог позволяет дьяволу, как в истории с Иовом, искушать и толкать нас, насиловать ударами: можно ли наказывать того, кто несвободен!» Шпренгер выходит из этого затруднительного положения, говоря: «Вы свободные существа». (Следуют тексты). «Вы рабы только вашего договора со злым духом». На это было бы легко ответить: «Если Бог разрешает Сатане соблазнять нас к договору с ним, то он делает этот договор возможным и т. д.».
«Я слишком добр, что выслушиваю этих людей! — восклицает Шпренгер — Дурак, кто спорит с дьяволом». И весь народ рассуждает, как он. Все рукоплещут процессу. Все взволнованы, все трепещут, жадно ждут исполнения приговора. Казнь через повешение слишком обычное явление. Колдун же и колдунья будут трещать в огне, как две вязанки хвороста, — вот будет зрелище!
Народ на стороне судьи. К его услугам сколько угодно свидетелей. По «Directorium», достаточно трех. Разве трудно найти трех свидетелей, особенно лжесвидетелей. В каждом городе, где сосед ненавидит соседа, где царят зависть и злословие, в свидетелях нет недостатка. Впрочем, «Directorium» — книга отсталая, на столетие запоздавшая. В XV в. — веке просвещения — все усовершенствовано. Если нет свидетелей, достаточно общественного мнения, крика народного.
То искренний крик, крик страха, жалостный крик жертв, околдованных бедняков. Шпренгер не может равнодушно его слышать. Не думайте, что этот схоластик — человек бесчувственный, ушедший в сухие отвлеченности.
У него есть сердце. Именно поэтому он так легко убивает. Он доступен жалости, состраданию. Он жалеет заплаканную женщину, недавно разрешившуюся от бремени, ребенка, которого ведьма убила одним взглядом. Он жалеет бедняка, поле которого она побила градом. Жаль ему мужа, который, не будучи колдуном, знает, что его жена ведьма, и который тащит ее за накинутую на шею веревку к Шпренгеру, приказавшему ее сжечь.
Если бы судья был человеком жестоким, то как-нибудь можно было вывернуться. А с таким человеком, как Шпренгер, ничего не поделаешь. Его человеколюбие слишком велико. Обвиняемый попадает на костер или должен обладать большой ловкостью, большим присутствием духа. Однажды к нему поступает жалоба трех почтенных страсбургских дам, которые в тот же день, в тот же час испытали на себе невидимые удары. Каким образом? Они могут только обвинить человека с подозрительным лицом, который их, вероятно, околдовал. Приведенный на суд инквизитора, тот протестует, клянется всеми святыми, что не знает этих дам, никогда их не видал. Судья не верит. Слезы, клятвы — ничего не помогает. Его огромная жалость к дамам делает его неумолимым; отрицание вины выводит его из себя. И он уже поднимается со своего кресла.
Несчастный будет подвергнут пыткам и признается, как признавались все невинные. Он получает слово и заявляет: «Я вспомнил. Вчера, в самом деле, в этот час я побил». — «Кого?» — «Не крещеных людей, а трех кошек, которые в бешенстве стали кусать мои ноги…
Судья, как человек проницательный, сразу соображает, в чем дело. Бедняк — в том нет сомнения — невиновен. Дамы, очевидно, были в тот день превращены в кошек, и злой дух забавлялся тем, что натравлял их на ноги христианина с целью погубить их и его и выдать их за колдунов.
Судья менее проницательный не понял бы этого. Однако не всегда имеется такой судья. Вот почему желательно, чтобы на столе инквизитора всегда имелось хорошее руководство, которое объясняло бы более простоватому и менее опытному судье хитрости Врага Человеческого и содержало бы средства распутать их, словом, излагало бы ловкую и глубокомысленную тактику, столь удачно использованную великим Шпренгером в его рейнской кампании. С этой целью «Malleus» печатался обыкновенно в редком тогда формате, в 18-ю долю, чтобы его удобно было носить в кармане. Было бы неприлично, если бы судья в момент растерянности открыл лежащий на столе фолиант.
А так он мог вполне естественно под столом перелистать свое глупое руководство, заглядывая в него одним глазом.
Как все книги подобного рода, «Malleus» содержит одно своеобразное признание, а именно, что дьявол расширяет свои владения, что суживается, другими словами, царство Бога, что искупленное Спасителем человечество становится добычей Сатаны. От легенды к легенде последний явно повышается в чине. Какой путь совершил он со времен Евангелия, когда считал себя на высоте счастья, когда мог вселиться в свиней, до Данте, когда он стал богословом и юристом, вступал в споры со святыми и после победоносного силлогизма уносил душу — предмет спора — с торжествующим смехом: «Ты не знал, что я логик». В эпоху раннего средневековья он ждет еще агонии, чтобы завладеть и унести душу. Святая Гильдегарда убеждена, «что он не может войти в тело еще живого человека, иначе члены его распались бы: только тень и пары дьявола входят в тело человека». Этот последний просвет здравого смысла исчезает в XII в. В XIII в. один приор до того боялся стать живой добычей Сатаны, что приказал двум вооруженным людям охранять его днем и ночью.
Потом начинается эпоха всевозраставшего страха, когда человек все менее и менее доверял покровительству божьему. Дьявол перестает быть духом потаенным, ночным вором, крадущимся в сумерках. Он становится бесстрашным противником Бога, его смелою обезьяной, которая при свете дня подделывает его творенье. Кто это говорит? Легенда? Нет, славнейшие доктора богословия. Дьявол преобразовывает все существа, говорит Альберт Великий, а Святой Фома идет еще дальше: «Дьявол может подражать всем изменениям, которые бывают вызваны естественным процессом роста».
В устах столь суровых подобное удивительное утверждение, в сущности, противопоставляет одному творцу другого творца.
«Напротив, все, что происходит не в силу естественного роста, — прибавляет он, — дьявол не может сделать, например превратить человека в зверя или воскресить мертвеца».
Древних манихейцев, потом альбигойцев обвиняли в том, что они верят в могущество Зла, боровшегося против Добра, что они приравняли дьявола к Богу. Теперь Сатана более чем равный. Если Бог даже в гостии бессилен, то дьявол, по-видимому, сильнее его.
Что удивительного в странном зрелище, которое тогда представляет мир?
Испания с мрачной яростью, Германия со страхом и педантизмом, о которых живо свидетельствует