Это уже не мрачный праздник бунта, зловещая оргия крепостных, или жаков, общавшихся ночью в любви, а днем в смерти. Бурный сатанинский хоровод — уже не единственная пляска. К нему присоединены теперь мавританские танцы, стремительные или томные, исполненные любовных вожделений, непристойные, во время которых специально для этой цели обученные девушки, как Мюргюи или Лизальда, воспроизводят самые вызывающие позы. Говорят, эти танцы оказывали непреодолимое очарование и увлекали на шабаше весь женский мир, женщин, девушек и вдов (последних было очень много).
Без этих развлечений и без пирушки трудно было бы понять ярое увлечение шабашем. То любовь без любви. Праздник был специально посвящен бесплодию. Боге прекрасно выяснил эту черту. В противоположность ему Ланкр в одном месте говорит о беременных женщинах. Обыкновенно, однако, он более искренен и сходится с Боге. Жестокое и грязное испытание, которому он подвергал тело ведьм, само говорит о том, что он считал их бесплодными, что сущностью шабаша была бесплодная, пассивная любовь. Это должно было в значительной степени омрачить праздник, если бы мужчины не были трусами. Безумные женщины приходили плясать и есть. Они были жертвами. Они покорялись своей участи, желая лишь вернуться с праздника не беременными. Правда, тяжесть нищеты давила их больше, чем мужчин. Шпренгер передает нам то отчаяние, которое тогда было связано с любовью: «Плод любви принадлежит дьяволу». Во времена Шпренгера (1500 г.) можно было существовать на два су в день, в эпоху Генриха IV (1600 г.) — уже на двадцать. В течение этого века все возрастало поэтому вызванное необходимостью желание быть бесплодными.
Подобная печальная сдержанность, подобный страх разделенной любви сделал бы шабаш холодным и скучным, если бы ловкие режиссерши не усилили смешной элемент, не ввели бы для смеха комические интермедии. Так, начало шабаша — эта древняя грубо наивная сцена оплодотворения ведьмы Сатаной (раньше Приапом) сопровождалась другой сценой, холодным очищением, с целью убить плод: ведьма подвергалась ему, гримасничая от дрожи и озноба. То была настоящая комедия а 1а Пурсоньяк, во время которой место ведьмы обыкновенно занимала хорошенькая молодая замужняя женщина.

Последний акт праздника представлял собой, по словам Ланкра (без сомнения, по словам обеих наглых девушек, заставлявших его всему верить), нечто очень удивительное для таких больших собраний. Он заключался будто бы в открытом афишировании инцеста, старого дьявольского средства создать ведьму, дочь от брака матери с сыном. К этому средству незачем было тогда прибегать, так как колдовство передавалось по наследству в уже вполне установившихся семьях. Возможно, что и это была комедия, в которой выступали смешная Семирамида и глупый Нин.
Гораздо более серьезное и реальное значение имел другой фарс, гнусная и варварская мистификация, быть может, указывающая на присутствие на шабаше представителей высшего распущенного общества.
Пытались привлечь какого-нибудь неосторожного мужа, которого опьяняли зловредным напитком (datura, belladonna). Околдованный, он терял способность двигаться, терял голос, но не зрение. Жена его, околдованная эротическим напитком, не сознавая себя, появлялась в естественном состоянии и терпеливо подвергалась ласкам на глазах того, который тут был ни при чем. Его явное отчаяние, его бесполезные усилия заговорить, пошевелить неподвижными членами, его безмолвное бешенство, его безумно вращающиеся глаза — все это доставляло зрителям жестокое удовольствие, похожее, впрочем, на то, которое доставляют некоторые комедии Мольера. Комедия, о которой здесь идет речь, была удручающе реальна и могла быть доведена до последней грани бесстыдства, не имевшего, правда, никаких серьезных последствий, так как весь шабаш был праздником бесплодия; она и забывалась на другой день обеими протрезвевшими жертвами. Однако те, кто видели и действовали, вероятно, не так легко забывали.
Подобные преступные эпизоды уже указывают на присутствие аристократии. Они совершенно не напоминают древнее братство крепостных, первобытный шабаш, без сомнения нечестивый и грязный, но не допускавший таких неожиданностей, связывавших волю и сознание участников.
Сатана, всегда отличавшийся извращенностью, падает явно все ниже. Он превращается в дьявола вежливого, хитрого, притворного и тем более коварного и грязного. Такое явление, как его доброе согласие на шабаш с попами, нечто совершенно новое. Что это за фигура, этот священник, приводящий с собой свою ризничью, читающий утром белую, а ночью — черную мессу? Сатана, заявляет Ланкр, советует священнику вступать в связь со своими духовными дочерьми, совращать исповедниц. Какой невинный чиновник! Он, по-видимому, не отдает себе отчета в том, что Сатана уже целое столетие как сумел использовать преимущества церкви. Он стал духовным отцом или, если угодно, духовный отец стал Сатаной.
Ланкру следовало бы вспомнить начавшиеся в 1491 г. процессы, быть может, расположившие к терпимости парижский парламент, который уже не сжигает Сатану, усматривая в нем лишь маску.
Многие монашенки попадаются в эту новую ловушку, расставленную дьяволом, который теперь охотно принимает облик любимого исповедника. Доказательством может служить Жанна Потьерр, монахиня из Кенуа, женщина зрелая, сорокапятилетняя, но все еще чувственная. Она признается в своей любви патеру, который не желает ее слушать и бежит в Фолемпен, в нескольких милях от Кенуа. Дьявол быстро смекнул свое преимущество и, видя, по словам летописца, «что она испытывает уколы шипов Венеры, он хитро воплотился в тело означенного патера и приходил к ней каждую ночь; он настолько хорошо сумел ее обмануть и имел у нее такой успех, что, по ее заявлению, она наслаждалась с ним ровным счетом четыреста тридцать четыре раза».
Раскаяние ее вызвало большую жалость, и чтобы спасти ее от необходимости краснеть, ее быстро замуровали неподалеку, в замке Селль, где она умерла несколько дней спустя смертью доброй католички. Как трогательно! Однако все это ничто в сравнении с удивительной историей Гоффриди, происшедшей в Марселе в то самое время, когда Ланкр орудовал в Байонне.
Прованскому парламенту не пришлось позавидовать успехам парламента бордоского. Светская юрисдикция снова воспользовалась делом о колдовстве, чтобы разыграть из себя реформатора церковных нравов. Суровым взором заглянула она в заповедный мир монастырей. Такие случаи представлялись редко. Необходимо было особо счастливое стечение обстоятельств, наличие ярой зависти, ревности и жажды мести со стороны духовных отцов. Если бы не эти несдержанные страсти, которые и потом будут, как мы увидим, то и дело вспыхивать, мы не имели бы никакого представления об истинной судьбе той огромной массы женщин, которая умирала в этих грустных домах, ничего не знали бы о том, что происходило за решетками и высокими стенами, куда доступ был открыт только исповеднику.
Баскский священник, которого Ланкр изображает таким легкомысленным, таким светским человеком, который отправляется, опоясавшись шпагой, ночью плясать на шабаше со своей ризничьей, не был опасной фигурой. Не его испанская инквизиция так старалась защитить своим авторитетом. Не к нему это суровое учреждение было так снисходительно. Несмотря на все умолчания Ланкра, вы живо чувствуете, что есть еще что-то другое. И если в 1614 г. Генеральные штаты заявляют, что священник не должен судить священника, то и они думают о чем-то другом.
Именно эту тайну и разоблачил провансский парламент.
Духовный отец монахинь как господин, распоряжающийся их телом и душой, околдовывающий их, — вот что обнаружилось во время процесса Гоффриди, а позднее в страшных процессах монахинь Лудена и Лувье, в тех, с которыми нас познакомили Льоренте, Ритчи и другие.
В этих случаях прибегали к той же тактике, чтобы ослабить впечатление скандала, сбить публику с толку, привлечь ее внимание к внешней форме и скрыть от нее сокровенное содержание дела. В процессах против колдунов-священников всегда выдвигали на первый план колдуна, затушевывая священника; все внимание обращалось на магическое искусство, чтобы заставить забыть огромное влияние, которое может иметь мужчина на стадо женщин, всецело отданных в его руки.
Не было никакого средства затушить первое дело. Оно разыгралось в Провансе, в стране яркого, все пронизывающего солнца. Главным театром действия были не только Экс и Марсель, но и Сен-Бом, знаменитое место паломничества, очень посещаемое, куда со всех уголков Франции стекались любопытные посмотреть на смертельный поединок двух одержимых монахинь и их демонов. Доминиканцы, начавшие дело как инквизиторы, весьма скомпрометировали себя своим пристрастным отношением к одной из сторон. Как ни старался парламент поспешить с приговором, монахи-доминиканцы чувствовали настоятельную