Отсюда великолепные праздники, самые красивые праздники средних веков — праздник Невинных, Безумцев, Осла. В образе осла сам тогдашний народ подходил к алтарю, некрасивый, смешной, униженный.
Трогательное зрелище! Приведенный Валаамом, он торжественно становится между Сивиллой и Вергилием, чтобы подать свой голос свидетеля. Если он когда-то лягал Валаама, то потому, что видел перед собой меч древнего закона. Но ныне кончилось царство закона: царство милости, по-видимому, раскрыло широко свои двери для самых ничтожных, для простых сердцем и умом. Народ наивно верил в это.
Так возникла прелестная песня, в которой он обращался к ослу, как к самому себе: «На колени, и говори: Аминь! Достаточно ты ел травы и сена. Брось старое и иди. Новое торжествует над старым. Перед истиной рассеивается тень. Свет побеждает тьму».
Что за грубоватая смелость! Разве этому вас учили, увлекающиеся, непослушные дети, когда вам советовали быть детьми? Вам предлагали молоко, а вы пьете вино. Вас вели тихонько за узду по узкой тропе. Тихие, робкие, вы боялись двигаться вперед. И вдруг узда сломалась. И вы одним скачком пролетаете все пространство. Как неблагоразумно было позволить вам делать святых, воздвигать, украшать цветами, принаряжать алтари. Теперь едва их можно рассмотреть. А то, что видно, это старая ересь, осужденная церковью, невинность природы, даже больше, новая ересь, которая Бог знает когда кончится, независимость человека.
Слушайте и подчиняйтесь.
Отныне запрещено изобретать, творить. Чтобы не было больше ни новых легенд, ни новых святых. Довольно их. Запрещается вводить в культ новые песни. Вдохновение изгоняется. Мученики, которые будут открыты, обязаны скромно покоиться в своих могилах и ждать, пока церковь их признает. Запрещается клиру и монахам посвящать колонов и крепостных в духовное звание, что равносильно их раскрепощению.
Таков узкий, боязливый дух карловингской церкви. Она сама себя отрицает, разрушает. Она говорит детям: будьте стариками.
Что за падение! Серьезно ли это? Нас учили быть юными. О! Священники и народ — уже не одно и то же. Наступил великий разрыв! Между ними теперь целая пропасть. Священники — сеньоры и князья — служат уже в церковном золотом облачении на языке великой империи, которой уже нет. Нам, жалкому стаду, потерявшему человеческий язык, единственный, который угоден Богу, что осталось нам, как не мычать и блеять вместе с невинными нашими товарищами, которые не избегают нас, согревают нас в стойле, одевают своей шерстью. Мы будем жить с немыми и сами станем немыми. Говоря откровенно, народ не чувствует особой потребности посещать церковь, которая его, однако, не освобождает от этой обязанности. Она требует, чтобы приходили слушать то, чего не понимаешь.
И густой, гнетущий серо-свинцовый туман окутал мир. Надолго? На тысячу ужасных лет. В продолжение целых десяти столетий неведомая раньше вялость поразит людей, держа их в состоянии, среднем между бодрствованием и сном, повергнет их в печальное, нестерпимое состояние, в скуку, сопровождающуюся судорожной зевотой.
Когда неутомимый колокол звонил в привычные часы, человек зевал. Когда слышалась гнусавая песнь на старой латыни, человек зевал. Все заранее предусмотрено. Люди уже не ждут ничего от этого мира. Все лишь снова повторится в том же виде. Мысль о скуке завтра заставляет скучать уже сегодня. Перспектива грядущих дней, целых годов скуки давит заранее, отнимает охоту жить. От мозга к желудку, от желудка ко рту передается, раздвигая челюсти, фатальная автоматическая судорога, и нет отдыха, нет лекарства! То настоящая болезнь. И в ней открыто признается благочестивый бретонец, приписывая ее, впрочем, козням дьявола.
Дьявол, рассказывают бретонские крестьяне, притаился в лесу, и когда мимо пройдет пастух со стадом, он вдруг запоет вечерню или литургию и заставит его зевать, зевать до смерти.
Быть стариком — значит быть слабым.
Когда сарацины и норманны угрожают нам, а народ будет дряхлым стариком, что станется с нами? Плачет Карл Великий, плачет церковь! Она признается, что мощи уже не способны защитить алтарь против этих варваров. Не призвать ли на помощь непокорного ребенка, руки которого только что связали, великана, руки которого опутали. Подобные противоречия наполняют все IX столетие. Народ то сдерживают, то толкают вперед. Его боятся и к нему взывают. Его руками наспех сооружаются преграды, прибежища, которые остановят варваров и сохранят покинувших свои церкви пастырей и святых.
Вопреки запрещению Лысого Императора строить, на горе вдруг поднимается башня. Сюда приходят беглецы. «Во имя Господа примите меня или по крайней мере жену и детей. С моим стадом я устроюсь в вашей внешней ограде». Башня возвращает ему уверенность, и он чувствует себя человеком. Она покрывает его своею тенью, он защищает ее и своего покровителя.
Когда-то слабые в дни голода отдавали себя в руки сильных, как рабы. Здесь иное дело! Эти люди отдают себя в качестве вассалов, то есть доблестных и храбрых. «Я отправлюсь дальше, — говорят они. — Земля необъятна. Как всякий другой, я там внизу могу выстроить башню. Если я сумел отстоять ее извне, я удержусь в ней самой».
Таково славное, благородное происхождение феодального мира. Человек, сидевший в башне, принимал вассалов, говоря им: «Ты уйдешь, когда захочешь, а я тебе помогу, когда будет нужно. Если ты завязнешь в грязи, я сойду с коня».
Такова в точности старая формула.
Однажды утром, что вижу я? Или зрение мне изменяет? Сеньор объезжает долину, расставляет непреложные межи, незримые границы. «Что это такое? Я ничего не понимаю». Это значит: сеньория закрыта.
Какой ужас. В силу какого права vassus (то есть доблестный, мужественный) прикреплен к земле? Будут доказывать, что слово vassus может значить и раб. Так точно слово servus, употребляемое в смысле «слуга», serviteur (порой это очень высокопоставленный слуга, императорский граф или князь) в приложении к слабому будет обозначать крепостного, жалкое существо, чья жизнь стоит один день.
Гнусной сетью опутали его. Однако там дальше сидит на своей земле человек, утверждающий, что она свободна, что она aleu или fief du soleil. Он садится на межевой столб, нахлобучивает шляпу и смотрит, как мимо проходит сеньор, как мимо проходит император. «Иди своей дорогой, император… Ты крепко сидишь на коне, я еще крепче на своем столбе. Ты едешь мимо. Я остаюсь. Ибо я — Свобода».
У меня нет мужества сказать, что сталось с этим человеком. Сгущались тучи вокруг него, и все труднее становилось ему дышать. Ему кажется, будто он околдован. Он не может двигаться. Он словно парализован. Стада его худеют, точно их заговорили. Его слуги умирают с голоду. Земля ничего не производит. По ночам какие-то духи проносятся над ней и задевают ее. Но он не сдается. Бедный человек в своем доме — король. Его, однако, не оставляют в покое, призывают к ответу, и вот он едет к императорскому двору — призрак прошлого. Никто его не узнает. «Кто это? — спрашивает молодежь. — Он ни сеньор, ни раб. Следовательно — никто».
«Кто я? Я тот, кто выстроил первую башню, кто защитил вас. Из башни я шел храбро к мосту навстречу язычникам — норманнам. Даже больше. Я перегородил плотиной реку, обработал наносные нивы, я создал землю, как Бог, извлекший ее из воды. Кто посмеет согнать меня с нее?»
«Тебя не сгонят, друг! — говорит сосед. — Ты будешь обрабатывать эту землю, но иначе, чем ты предполагаешь. Вспомни-ка, милейший, что в ранней молодости (лет пятьдесят назад) ты опрометчиво женился на Жаклин, рабыне моего отца. А пословица гласит: «Петух, посещающий моих кур, становится моей собственностью». Ты принадлежишь к моему курятнику. Сними же пояс, брось меч. С сегодняшнего дня ты мой крепостной».
Во всем этом нет ни единой выдуманной черты. Эта ужасная история то и дело повторяется в средние века. Я еще сокращал, опускал, ибо каждый раз, когда мысленно переносишься в эту эпоху, та же острая сталь пронизывает сердце.