– Ох, Зоринка так может плохо обо мне думать!
– Пойди со мной, будешь матушкиным слухачом при мне, а на самом деле – моей союзницей, тогда не буду так думать.
– А что скажет твоя матушка, если узнает, что я ее предала?
– Этого не знаю. Сама подумай. А сейчас поди и скажи: «Не будет Зоринка ни есть, ни пить, если не выполнят ее желания».
Ничего не оставалось старой женщине, пошла и сказала матери Зоринки: «Девка страдает, зачем же увеличивать ее страдания? Отпусти ее со мной, пусть встретится с княжичем. Что от этого изменится?»
– А если изменится? – возразила Людомила. – Разве не знаешь, как твердо стоит на своем хозяин?
– Говорю же, Зоринка не ест и не пьет, что дальше-то будет?
Няня-наставница, видимо, близко к сердцу приняла слова «если не совсем предала». Подробно пересказала Зоринке и о том, что думает о ее упрямстве мать Людомила, и о том, как она страдает от этого. Но обещаниями быть заодно с Зоринкой не разбрасывалась, на деле же решила помочь. В конце концов вдвоем они уговорили все-таки Людомилу.
– Ну, если так настаивает Зоринка, – сказала Людомила после трехдневного голодания дочери, – пусть увидится с княжичем. Лишь в одном не уступлю: свидание будет не там, где она хочет. Когда появится Богданко, зови его в терем. Здесь, при мне, пускай говорит ему, что хочет.
Зоринка воспротивилась сначала, но, поразмыслив, согласилась. Если уж так хочет услышать мать, что она скажет Богданке, пусть слышит. Так, может, и лучше будет.
И вот она ждет-выглядывает княжича, а сама думает, какие слова ему скажет. А еще думает о том, что не позволит отцу обращаться с нею, как он обращается с матерью, словно буря с одиноким деревом, пусть не считает, если он властелин на две волости, то ему все дозволено. Придет время – узнает: Зоринка может постоять за себя.
XIV
Чем сильнее выгорала под палящим солнцем хлебная нива и жухла по лугам и опушкам трава, тем печальнее становились лица у поселян, все ощутимей чувствовалась тревога в земле Тиверской. Что будет и как? Не уродит нива – не будет хлеба, не отцветут травы лесные, дикуша в поле – пчелы не заполнят борти медом. Это беда страшная. Но еще страшнее, если не заготовят на зиму сена и нечем будет кормить скот. А к этому идет. О покосе нечего и думать – трава чуть жива. Мало ее в лесу, мало в лугах. Скотина избегается за целый день, пока нащиплет какую-то малость. И это – посередине лета. А что будет к осени? Прогневали богов, отвернулись боги от них. Вон сколько людей наплодилось, и каждый норовит думать только о себе.
Выйдет ратай в поле – думает, ходит возле скотины – снова думает, а когда солнце спрячется за горизонтом, спустится на землю летняя ночь, окутав ее теплом, – не знает, куда деться от тех дум. Грядет беда великая, нужно что-то делать. А что? Что?
– Если к осени не выпадут дожди, а земля не даст травы для коров и овец, да и для коней тоже, – говорит жена мужу, чувствуя его тревогу, – придется резать скотину. Может, хоть так спасем себя и детей от голодной смерти.
– А это видела? – Муж закипает от этих слов, словно вода на огне, и тычет под нос жене почерневшие от каждодневной работы руки. – Это, говорю, видела? Она резала бы скотину! Сказано: волос долог, а ум как у зайца хвост. Что останется у нас, если порежем скотину, как жить будем? Да я… Да катитесь вы все… а скотину под нож не дам! Слышала? Не дам!
Разойдется так, что, того и гляди, побьет, если попробует возразить. Да где ей возражать! Смотрит, испуганная, и молчит, словно околдована.
Где двое, там и беседа, где трое, а тем более – пятеро, там уже вече. И все о том же: как будет, что будет? Где и у кого искать спасения?
– Нужно идти к князю, – советует один.
– Да, – поддерживают его остальные. – Позвать его на вече и сказать, чтобы не ходил в эту осень на полюдье и не брал с нас дань. Что дадим ему, если у самих пусто? Кроме пушнины да молока, ничего не будет.
– Такое скажете: кроме молока. А где оно возьмется, это молоко, если скотине уже сейчас нечего есть, зимой же и подавно не будет?
– Что правда, то правда. Надо сойтись на вече и спросить у князя: с кем останется он, если вымрут люди? Слышали, не кланяться и не просить – позвать на вече и спросить его: «С кем останешься, княже, если вымрет люд?»
Мысль эта показалась всем похожей на стрелу Перуна среди темной ночи: высекла огонь и осветила долы, да так, что, кажется, даже тем, у кого было бельмо на глазу, стало ясно: ничего другого не остается, нужно созывать вече и говорить князю: «Голод – такой же враг, как и тот, что идет на нас ратью. Против того зовешь ты, против этого – мы зовем. Станем плечом к плечу и будем заодно, если не хотим погибнуть».
Поселяне были едины в своем стремлении, поэтому не замедлил зародиться клич: «На вече! На вече!» И не было этому кличу никаких преград. От села к селу, от веси к веси гнали коней вестники: оповещали всех, кого встречали, дудари и волхвы, просто перехожие люди; сзывали на вече без промедления всех поселян посланные глашатаи.
Вепра этот клич застал в Веселом Долу и ударил по наболевшему, словно ветер по струнам. Люд тиверский зовет князя на вече. Вот оно, желанное мгновение! Вот когда он возьмет Волота за горло и скажет: «Подохни, если такой!» Стоит сдвинуть камень – и пойдет лавина, которая сметет и раздавит всех, кто встанет на пути. И такой камень есть! Он, Вепр, не напрасно верстал дороги Тивери, отыскивая себе союзников и приглядываясь к людям: такой камень есть!
События подгоняли время, и Вепр не медлил, оседлал лучшего коня и, вскочив на него, погнал в лес, а лесом – к жертвеннику под Соколиной Вежей.
Вепр знал: подойти с конем к дубу Перуна или даже к ограде вокруг него – значило оскорбить