проходила.
На этот раз Петруха не показывался Клочкову на глаза достаточно долго. Затем появился и принес в счет погашения долга три рубля. Так и шло затем. Три, рубль, пятерочка, чашка кофе, а однажды даже горячий белый батон по нарицательной стоимости, очевидно, украденный где-то по случаю.
Потом был день, когда первый снег падал медленно и роскошно на пляжи, дома, деревья и булыжные мостовые города, и такси опять остановилось около жилища незадачливого кредитора. Точнее, не у жилища, а за углом соседнего дома, вне пределов прямой видимости.
Едва Клочков раскрыл дверь на нервный звонок, Петруха оттолкнул его, ворвался внутрь, закрыл дверь, повернул в замке ключ, потушил в квартире свет и заперся в ванной. Клочков опять зажег свет, подергал запертую дверь санузла, потом ушел в комнату, немало не стесняясь других ее обитателей, лег на диван, отыскал в эфире вражеский голос и стал его внимательно слушать. Немного погодя Петруха вышел из ванной. Он трясся.
— Брат, — сказал он, — в меня стреляли. Только что. В дюнах.
— Что-то я никаких выстрелов не слышал.
— Что-то мы не слышали, — поддакнули члены семьи Клочкова.
— Возможно. У них были пистолеты с глушителями. Я могу описать внешность этих людей. Это страшные люди… Впрочем, тебе это неинтересно. Я ушел парком и проходными дворами. Я догадываюсь, кто их послал. Мне нужно уехать немедленно. Только двадцать пять рублей…
— А поди ты к черту, — сказал Клочков и вытолкал Петруху взашей.
— А так-то вот лучше, — подтвердила семья Клочкова хором.
Но когда Клочков в один прекрасный день (никакого другого названия здесь не подобрать) покинул завод «Акведук», Петруха не попомнил зла и устроил его монтировщиком декораций в театр «Голос». С тех самых пор деньги в бумажнике Клочкова не задерживались, а со временем не стало и самого бумажника. И печали оставили его.
— Да, таким именно я и представлял Петруху.
— Про него-то ничего не слышали?
— Да так, говорят кое-что. Повесили его.
— Как повесили?
— В городе Шарыпово. На телеграфном столбе. Но вы не переживайте. Он так бился в судорогах, что шнур лопнул. Его так и оставили, со шнуром на шее, со связанными руками, в ста метрах от его кооператива. Потом он очнулся и сбежал из города. Да и из Красноярского края. Больше не знаю ничего.
— Должно быть, теперь ему никогда ничего не сделается. Петруха вечен.
— А как насчет капитана Хапова?
— О! Это поэма. С ним-то что?
— Изменил Родине. Вначале перешел на сторону эстонцев, потом сбежал в Швецию, но был тайно вывезен и по приговору военного трибунала расстрелян.
— Мать честная! Да кому он нужен, чтобы красть из Швеции?
— А никто и не крал его. Это шведы, опасаясь за свой капиталистический рай, заигрывали с агрессором, с нами то есть. И депортировали кучу всякого сброда. Конечно, грешно называть так беглый наш народ, да вырвалось. Не принимайте близко к сердцу. Но депортировали не явно и прилюдно, а посадили всех на паром, как будто бы в Данию. А там всплыли наши подводные лодки, высадились морские пехотинцы и адью! Паром отбуксировали в Ревель. Так что расстреляли капиташу Хапова. Может, слишком строго, но справедливо.
— А как он первоначально в Ревель попал?
— А это когда его, от театра нашего освободили, он себе местечко в Таллине городе выпросил. В клубе Балтийского флота. Там у них много клубов было. А потом в коммерцию пустился, потом, когда наши по Северо-Востоку двинулись, перешел во вражеский стан. Искал, где лучше. А ведь когда-то был комсоргом чуть не всего флота. А может, в Ревеле наворовал много. Всякое говорят. А каким он был в действительности? Хотелось бы послушать.
— Он открыл мне ворота в храм. Глава вторая.
Ворота в храм
— Да, наш театр переживает не лучшие дни. — Так говорил человек-директор, товарищ Хапов. А говорил он это потому, что пять минут назад я вошел в его кабинет и попросил принять меня на работу. Я, профессиональный астрофизик, в прошлом школьный учитель с трехлетним стажем работы, также грузчик, некоторое время человек без определенного места жительства и занятий, механик, блюстителями не задерживался и не привлекался. А сейчас мне нужна среда, близкая к художественной, и потому я сижу в кабинете директора и прошу принять меня в театр художником-декоратором.
— Не лучшие дни, — продолжает хозяин кабинета. Он бывший офицер. Он опрятен и отутюжен. Он расхаживает по кабинету. Он родился где-то в республиках советского Востока, а потому лицо его строго и усато. А так как его усы не скорбят по поводу лучших времен, я заключаю, что товарищ Хапов склонен к некоторой неискренности.
— Я не спрашиваю, зачем вы хотите работать в театре. Вы человек взрослый. — Капитан Хапов стал воплощенной заинтересованностью. — Действительно, зачем? Может, вы из писателей-самоучек? Таких здесь изрядное количество. Я не могу вам назвать точную цифру. А хорошо бы завести такую статистику. Все, как один, очень много пили и очень мало и плохо работали. Один и по сей день служит в бутафорах. Клеит аленькие цветочки. Другую ветошь. И бездарно клеит. А выгнать не могу. Нет людей. И хоть бы строчку где напечатали. Только много пьет и плохо работает. Так вы-то зачем? Материал собирать? — И он стал еще большей заинтересованностью.
— Диссертацию пишу. Про Сириус. Досуг нужен. Но не хочу я быть начальником, — возвысил я голос в пределах дозволенного, — во-первых, я не люблю быть начальником, а во-вторых, мне нужен досуг.
— Роман писать, — подытожил Хапов.
— Не пишу я никаких романов и не собираюсь писать. Это во-первых. А во-вторых, у вас работает художник Маленький. Я видел его работы на экспериментальной выставке.
При упоминании о художнике Маленьком Хапов как-то весь сжался, скрутился в узел, сел, раскрутился и сказал:
— У меня нет ставки художника. И вообще. Мне нужно, чтобы сотрудники работали. Чтобы спектакли шли. Чтобы финансовый план выполнялся. А хотите диссертации писать, так, пожалте, в свободное от работы время. Космический ветер… Сириус… Все! — отрезал он по-военному. — И у меня времени нет. Или да, или нет. Сразу.
Такой монолог и вовсе меня опечалил, так как я ничего не любил решать сразу. Тем временем листок с моим заявлением проникновенная рука Хапова придвинула к авторучке, и директорские пальцы стали отбивать на крышке стола боевой ритм.
— Нельзя в художники. Можно в начальники. Выбора нет, — все же выбрал я.
«Принять на должность старшего машиниста сцены», — написал Хапов отчетливо, поставил подпись и число. А потом и просто по-дружески добавил:
— Прошу вас начать сейчас. В девятнадцать тридцать у нас пьеса прогрессивного американского драматурга Эдварда Олби «Кто боится Вирджинии Вульф?». Спектакль для вас не очень сложный, но трудоемкий. Декорации должны стоять на положенном месте в восемнадцать ноль-ноль. Остальное вам все расскажет помощник режиссера, Танечка Жмых. На первых порах. Наш зав-пост сейчас занят. Слушайтесь и со всем соглашайтесь. Ну, пойдите, найдите там такую беленькую. — И Хапов выставил меня за дверь.
Был полдень, В это время дня театр, кажется, не отличался многолюдьем. Я осмотрелся. Кабинет директора располагался на втором этаже старого здания, где раньше было нечто вроде дворянского собрания. Коридор блистал новой ковровой дорожкой. Я шел на голоса. Они раздавались где-то рядом, но как бы и далеко. Они звучали и переливались в пространстве этого мира, но как бы и какого-то другого, а отчего это так, отчего вдруг на полминуты пришло время колдовства, я не знал тогда, и слава Богу. Я читал