открыла небольшую, но массивную дверь, которая вела через две мраморные ступеньки в просторное помещение, в полутьме которого витал тонкий аромат спелых колосьев и старинного дерева. Стены были белые, мебель самая необходимая: продолговатый темный ореховый стол и несколько стульев с высокими спинками. Позади стола виднелось деревянное распятие. Мать-настоятельница села на свое место за столом с неуловимой грацией, на ее просторной одежде не было ни складки, спина прямая, пальцы рук слегка касались друг друга, что выдавало привычку к молитве.
— Слушаю вас, — сказала она.
Чезаре был немного растерян и подавлен этой обстановкой, присутствием этой молодой монахини, которая с вежливой светской улыбкой смотрела ему прямо в глаза, как бы подчеркивая то огромное расстояние, которое разделяло их.
— Вы в самом деле мать-настоятельница? — недоверчиво спросил он.
— Я мать-настоятельница, и я здесь, чтобы выслушать вас. — В первый раз в жизни к нему обращались на «вы». — Надеюсь, дело ваше не долгое, у нас еще много неотложных дел.
— Эта история немного странная, — запинаясь, сказал он. — Да она, наверное, и неинтересна для вас. Мне бы просто хотелось узнать… У вас, конечно, есть документы, какие-то бумаги за прошлые годы. Я бы хотел узнать, была ли здесь раньше служанка по имени Изолина.
Монахиня поглядела на него, не выказывая никакого интереса к его словам.
— Почему вы хотите это узнать? — спросила она.
— Она была моей прабабушкой. — Чезаре не удалось сохранить нужное спокойствие.
— И она работала в этом монастыре?
— Да, как мне говорили.
Монахиня в своей невозмутимости казалась нарисованной, белый фон и распятие подчеркивали ощущение картинности.
— Можно справиться в архивах, — сказала мать-настоятельница. — Нужно обратиться к прошлому веку. По-вашему, в какие годы Изолина была с нами?
— Точно я не могу сказать. Посчитайте: моя мать родилась в 1876 году, а ее отец около 1850-го. Значит, моя прабабушка должна была находиться здесь в эти годы.
Вспышка румянца залила лицо монахини, ее глаза засверкали от негодования.
— Здесь никогда не рожали, — проговорила она твердо, но все же не повышая голоса.
— Возможно, это случилось прежде чем она попала сюда, — осмелился вставить Чезаре, понимая, что сделал что-то не так.
— Мы хорошо знаем тех, кого принимаем в этой обители, — холодным тоном сказала она.
— Может быть, если бы я рассказал вам подробно мою историю, — добавил он, — вы бы поняли.
— Я здесь не для того, чтобы выслушивать чужие истории, — возразила она, вставая и прекращая разговор. Было такое впечатление, словно она сама хорошо знала эту историю, но не хотела говорить о ней.
— Считайте это исповедью, — настаивал Чезаре, не желая сдаваться.
— Для исповедей есть священники, — коротко отрезала она. — Думаю, что дорогу вы помните.
— Я понял, — пробормотал он, униженный. — Извините, я не хотел…
Он встал и вышел, не оборачиваясь; тяжелая дверь захлопнулась за его спиной. Он остался один в коридоре на втором этаже монастырского здания, стрельчатые окна которого выходили во двор. Горячая августовская жара словно не касалась здания, где все дышало спокойствием. Дальним эхом доносились до него слова молитвы, произносимой хором стройных женских голосов: «Царица небесная, матерь милосердная, спаси и защити нас…» Едва уловимо, в паузах этой молитвы, слышалось журчание фонтана со двора.
— Ну видишь, разве я была не права? — набросилась на него старая монахиня, которая впустила его. Она возникла неожиданно, словно ждала в засаде.
— Мне только нужно было кое-что узнать, — ответил Чезаре, оправдываясь.
— Да, — опять задумчиво сказала она. — Эти голубые глаза я уже видела. Голубые глаза Изолины.
— Так вы знали ее? — Он оказался вдруг ближе к разгадке, чем думал.
— Пойдем, — сказала старая монахиня, увлекая его к выходу. — Ты, верно, хочешь узнать про Изолину?
В отличие от матери-настоятельницы она говорила знакомым ему языком, языком двора или гумна. Она состарилась здесь, в этом затворническом покое, но выросла там, где крестьянские корни глубоки и где тарелка супа и кусок хлеба достаются не молитвами, а трудом.
— Да, я хотел узнать о ней, — сказал Чезаре.
— Помню, помню Изолину, — задумчиво заговорила монахиня, вглядываясь своими старческими, с красными прожилками глазами в лицо парня. — У нее были такие же, как у тебя, голубые глаза, но не было твоей настырности. У меня память стариков — память о прошлом.
Они сидели в келье старой монахини, светлой маленькой комнатке, где были только кровать, столик, на котором стояли свеча и кувшин, да распятие на стене. Освещалась она большим окном, защищенным сеткой от комаров. Чезаре сидел напротив монахини на плетеном стуле, а старушка — в большом старом кресле, своим сухоньким маленьким тельцем почти утопая в нем.
— О сегодняшнем я не помню почти ничего. Твои глаза… Через них я снова вижу глаза Изолины и мою молодость. А ты кто ей будешь? Внук? Правнук?
— Я ее правнук, сестра, — ответил Чезаре.
— Правнук, — повторила старушка. — Бедная Изолина! — Она оперлась локтем о ручку кресла, нажала большим пальцем на висок, а другими пальцами легонько помассировала лоб. Ее изможденное лицо было все в морщинах, глаза запавшие, нос тонкий, почти прозрачный. Она обращалась к юноше, но словно бы говорила сама с собой. — Изолина была нашей служанкой, — сказала она. — Служанкой Господа, и она имела добрую душу. Я незадолго до этого приняла обет, была совсем молодая девушка, а у нее уже был ребенок. Раз в году ей разрешали съездить в Милан навестить своего ребенка, который был в приюте Мартинит. Однако она никогда не ездила одна, а только в сопровождении монахини.
— Однажды я поехала с ней, и по пути она призналась мне в том, что согрешила. Тяжкий грех, — задумчиво произнесла старая монахиня. — Она привязалась к одному знатному юноше из рода графов Казати, Казати же, щедрые вкладчики монастыря не в одном поколении, заключили ее сюда, чтобы искупить этот грех.
— Я слышал другое, — сказал Чезаре, склонившись к ней.
— Молчи! Что ты знаешь? — возмутилась она. — Изолина искупила свой грех. Трудилась не покладая рук и молилась денно и нощно. Иной раз заставали ее в слезах. И в тот раз, когда я сопровождала ее в Милан, она плакала. Я ее спросила: «Отчего ты плачешь, Изолина? Мы ведь побываем в Милане, увидим столько интересного». Но самое печальное в этой истории было то, что ребенок даже не догадывался, что женщина, которая навещает его раз в году, — его мать. Она приносила ему всякий раз пару груш, жареные каштаны и кулек с печеньем. Без слез смотреть на их свидание было невозможно.
— А кто был отцом ребенка? — не без волнения спросил Чезаре.
— Изолина мне сказала, что это был молодой граф Казати, умерший от горя на вилле, куда его заточили. Смотри туда, — старушка подняла руку со скрюченными узловатыми пальцами и показала в окно, затянутое сеткой от комаров. — Вот та красивая постройка в долине.
Вдали виднелась аллея, ведущая к старинному особняку.
— Она называлась вилла «Карлотта», по имени графини-матери, пожелавшей ее построить. Но с тех пор, как там поселился молодой граф Чезаре, ее прозвали «Силенциоза» — Молчаливая. Изолина взяла с меня слово, что я никому не открою ее тайну. Тебе первому рассказываю. Ведь ты ее правнук, у тебя точно такие глаза, как у бедной Изолины.
Я хранила молчание, — продолжала старая монахиня, — но история эта стала легендой. Рассказывали, что граф Чезаре каждую ночь зажигал свечу на окне, выходившем к монастырю, а Изолина поднималась на чердак, чтобы видеть это слабое пламя. Стояла часами там наверху, плакала и молилась. Ходили слухи и про то, что у графа лицо обезображено: у него, мол, воловий глаз. Глаз воловий, а сердце