Ей не было нужды придумывать другие объяснения, и старик поклонился, захлопывая дверцу.
— Разворачивайся, — велела Анна шоферу.
Она была богата и могущественна, могла приказывать и повелевать, и эта власть над людьми давала ей мимолетную иллюзию, что она может все — даже убежать от своего одиночества.
— Куда? — спросил Герман.
— К доктору Маши.
Да, кажется, это была неплохая идея, и, окончательно решившись, Анна откинулась на мягкую спинку сиденья, устало прикрыв глаза.
Когда Джанфранко Маши входил в редакцию, гул разговоров прекращался и раздавалась деловитая трескотня машинок, а карандаши художников тянулись к оставленным эскизам. Так было и в этот раз. Единственной сотрудницей, которая занималась делом и без него, была невзрачная секретарша, с любовью и тщанием поливавшая цветы. Фикусы с блестящими крупными листьями казались зеленым оазисом посреди безликой офисной обстановки.
— Где Пьеро? — спросил Джанфранко Маши, не столько нуждаясь в ответе, сколько для того, чтобы просто что-то сказать.
— Думаю, пьет кофе.
Одна из сотрудниц, самая молодая и красивая, оторвала глаза от разложенного на столе макета и вызывающе посмотрела на него. Она уже побывала в его постели и ей хотелось, чтобы он не забывал об этом.
— Один?
— Разве у нас пьют кофе в одиночестве? — заметила молодая женщина, намекая на то, что автомат с горячими напитками был местом сплетен и всех редакционных интриг.
Великолепный Джанфранко Маши склонился над столом, на котором верстался номер, и его красивые холеные руки стали перебирать разложенные здесь фотографии.
За каждым его движением следило двадцать пар глаз — он был здесь хозяином и властелином. Но выше, в кабинетах настоящих хозяев, отчитываться приходилось уже ему самому. Там Джанфранко ежедневно устраивали разносы. Журнал, который он редактировал, издавался на средства Больдрани, а как известно, кто платит, тот и заказывает музыку. В конце концов он к этому привык и приспособился, точно как сменил свой морской китель на кардиган от Армани.
— Проведем редакционную летучку, — сказал он, откладывая в сторону снимки, и взгляды сотрудников с повышенным вниманием устремились на него. Даже любители посудачить у кофейного автомата, лавируя между шкафами и письменными столами, с деловитым видом направились к нему.
Выждав, когда все рассядутся и затихнут, Джанфранко Маши начал свою речь. Его бархатистый, хорошо поставленный голос звучал ровно и спокойно с давно отработанными модуляциями и рассчитанными паузами, которыми он мастерски владел. Легкая ирония оживляла чисто деловой разговор, но ровно настолько, сколько того требовала обстановка. Редко улыбающийся, он делал это как-то особенно обаятельно и необычно: быстрая улыбка зажигалась и тут же потухала, словно огонек, в его серых глазах, лицо его вновь становилось серьезным. Все в редакции признавали его талант и авторитет, знали его хладнокровие и кошачью хитрость, и он всегда добивался того, чего хотел. Он знал секрет, как из просто газеты сделать газету, имеющую успех, и это чутье ему не изменяло.
Не успел он произнести и нескольких фраз, как на столе перед ним зазвонил телефон. Это было неожиданно, ибо авторы хорошо знали, что во время редакционной летучки звонить не положено, что оно священно и неприкосновенно.
— Слушаю!.. — сказал Маши, поднимая трубку.
Кто-то, по-видимому, хорошо знакомый, заговорил с ним на другом конце провода — разговор был короткий. Гораздо короче, чем те, что он вел с сотрудниками. Маши тут же ответил: «Хорошо». Сказал и, положив трубку, вышел из комнаты. Не попрощавшись, не добавив ни единого слова, покинул редакцию. Над столом с макетом повисла напряженная тишина.
— Маэстро Кароян внезапно прервал свой концерт, — съязвила хорошенькая сотрудница.
Анна услышала, как хлопнула входная дверь, и вслед за тем — мерные шаги мужчины, который шел через темно-красную залу, обставленную мебелью в стиле модерн. Это был апофеоз стиля, к которому Анна с ее безупречным вкусом питала отвращение, но странным образом ее собственная чувственность нуждалась именно в этих причудливых формах. Ей нравилось встречаться с Маши в этой обстановке, оправе их любовных утех. Он приходил сюда по ее прихоти, по первому ее зову, и она ждала его, обнаженная, под огненно-красными простынями, с нараставшим смятением прислушиваясь к его шагам.
— Я хочу жить… — сказала она ему хриплым голосом.
Джанфранко улыбнулся и начал медленно раздеваться перед ней. Он был красив той классической мужской красотой, которая делала его похожим на греческого бога, и в нетерпении ей казалось, что это сильное, возбуждающее ее тело ужасно медленно высвобождается от своих нелепых одежд. Она встала, отбросив простыни. Ее черные шелковистые волосы, обрамлявшие пылающее страстью лицо, ниспадали на обнаженные плечи, а хрупкая, но сильная фигура с упругим животом, гибкими бедрами и маленькими округлыми грудями казалась совсем молодой.
— Иди сюда, — сказала она, протягивая руки.
Его фаллос, высоко поднятый и напряженный, был тверд, как мрамор, и бархатисто гладок. Анна опустилась на колени и долго гладила, ласкала его прикосновением своих тонких и чутких пальцев. И, уже чувствуя, как он дрожит и вибрирует, прильнула губами к его шелковистой головке.
Джанфранко взял ее на руки и уложил в постель. Он властно проник в нее, но ласкал с изнуряющим сладострастием женщины. Он не спешил, он ждал ее наслаждения, которое шло к ней издалека, но достигало невыразимой силы. Он довел ее до того, что в момент оргазма она разрыдалась, разразившись наконец теми невыплаканными слезами, которые так долго копились в ее груди.
Джанфранко нежно поцеловал ее, накрыл огненно-красной простыней и, молча одевшись, так же тихо ушел, как пришел. Но он придет по первому ее зову, покорный любому ее желанию.
Старая Аузония, вырастившая Анну, встретила ее перед большой стеклянной дверью на пороге виллы Караваджо.
— В такой поздний час! — заохала она. — И ноги, ноги все мокрые. Ну заходи же скорее в дом!
— Немного прошлась по снегу, — сказала Анна в свое оправдание. — Дома есть кто-нибудь?
— Никого, — ответила Аузония. — Все ушли. Но скажи мне, разве это дело — бродить по мокрому снегу зимой? Ты что, простудиться вздумала? А ну-ка быстро ноги греть!
И она подтолкнула Анну в гостиную, где в камине потрескивал яркий огонь.
В год, когда родилась Анна, Аузонии исполнилось двадцать пять, но она уже овдовела. Ее муж, работавший во время Абиссинской войны на металлургическом заводе, погиб в цехе: лопнувшим тросом ему раздробило грудь. С тех пор ни один мужчина не спал в ее постели, и замуж вторично она не вышла. Медальон с портретом мужа Аузония носила на серебряной цепочке на груди и, верная старому обычаю, почитала его как реликвию. Большая Мария, как звали мать Анны, была единственной ее подругой, и этой дружбы хватило ей на всю жизнь. Аузония была круглой сиротой, а немногие родственники, которые оставались у нее в деревне, давно забыли о ней. К маленькой Анне Аузония отнеслась как к рождению собственной дочери. Да и сама Анна не представляла себе жизни без своей старой няньки, которая не покидала ее ни в горе, ни в радости.
Сухое смолистое дерево приятно потрескивало в камине, и снопики искр рассыпались в нем подобно крошечным фейерверкам. Старая Аузония с ласковым ворчанием подвинула поближе к огню кресло Анны, помогла ей снять туфли и чулки, вместо которых она с удовольствием сунула ноги в теплые домашние тапочки на меху. Потрескивание огня, негромкое привычное бормотание няни и эта теплота, которая, поднимаясь от ног, постепенно разливалась по всему телу, повергли Анну в приятную истому.
Зеленые глаза Анны, которые не имели ничего общего ни с пронзительно голубым взглядом Больдрани, ни с карими глазами ее матери, рассеянно смотрели на двух чудесных лебедей, вытканных на бежевом фоне дорогого старинного ковра. Существовал еще один такой же точно ковер, вытканный в восемнадцатом веке во Франции на королевских мануфактурах, — тот принадлежал Жозефине Бонапарт и украшал некогда ее дворец Мальмезон.
Нежно-голубые стены гостиной были увешаны старинными картинами в роскошных золоченых рамах,