– Не ходил бы ноне, Федя. Видишь, поземка гуляет и небо со стороны Прокоши вроде бы замывает. Кабы метель не разыгралась.
Живой поглядел в окно – и правда, вроде бы краешек неба за Прокошей синел.
– Это не беда – ветер туда дует, разгонит. Эх, мать, где наша не пропадала! – Фомич похлопал себя по тощему животу. – Я ноне непродуваемый.
До Кузякова яра Фомич дошел быстро; тут, на открытом месте, хоть и гулял ветер да густо несло поземку, но снег не задерживался: по луговым увалам, рыжим от незанесенной отавы, он летел и летел к Прокоше, забивая в низинах частую щетину тальника и вытягиваясь на крутоярах в острые козырьки сугробов.
За Лукой, меж зарослей кустарников, было потише, но идти зато труднее – снег по колена. Фомич петлял больше все по увалам, боясь в низине провалиться в какое-нибудь плохо замерзшее болото. К Богоявленскому перевозу пришел он только к обеду. На берегах Прокоши было пусто – на этот раз черный неуклюжий паром Ивана Веселого увели по осенней воде.
Прокоша у берегов замерзла, и только посредине дымилась широкая черная полоса полыньи. Фомич вынул из-за пояса топор, подошел к берегу и грохнул обухом по льду.
– Гоу-ук! – округло и протяжно отдалось на другом берегу.
По льду лучами разошлись длинные трещины; а там, где ударил топор, белое пятно медленно темнело от проступившей снизу воды.
– Слабый лед, – сказал Фомич. – Придется итить берегом.
Он вышел на открытый косогор и удивился неожиданно сильному ветру. Пока Живой петлял вдоль кустарников по затишкам, направление ветра изменилось – теперь он дул с того берега Прокоши. А там, над темной стеной бреховского леса, козырьком, наплывая, нахлобучивала сизое стылое небо иссиня-черная туча.
– Откуда ее вынесло? – опять вслух сказал Фомич.
Ему стало зябко; легкий холодок передернул его и застыл, затаился где-то промеж лопаток. «А не повернуть ли?» – невольно подумал Живой.
Но идти до прутьев было уже недалеко; тот небольшой бочаг с тальниковой зарослью примыкал почти к берегу реки. Собственно, это был в недалеком прошлом затончик, отделенный теперь от реки песчаной отмелью.
Бочаг хорошо замерз. И Живой резал тальниковые прутья прямо со льда. Прутья были все одинаковой толщины, длинные, как на подбор, гибкие, но прочные…
– Хоть узлы вяжи из них, хоть кружева плети, – радовался Фомич. – Как шелковые… Тут, ей-богу, на четыре кошевки хватит.
Он рубил без роздыха до тех пор, пока не запарился. Потом сбросил с себя полушубок и, несмотря на пронзительный ветер, работал в одной рубахе, не чувствуя холода. Когда он уже связывал прутья в пучки, повалил хлопьями снег, замело, закрутило, и не поймешь, откуда больше летит, сверху или снизу. В двух шагах ничего не видно.
Живой взвалил наперевес на плечо два огромных пучка ивовых прутьев и чуть не присел от неожиданной тяжести. Потом обтерпелся – вроде ничего. Идти можно.
Свернул к реке. «Теперь вдоль реки придется топать до самого Кузякова яра, а может, до Прудковского затона, – подумал Фомич. – Иначе заплутаешься». Идти вдоль Прокоши – значит, сделать большой крюк, особенно за Богоявленским перевозом, где Прокоша выписывает петлю за петлей. Но что делать? Иного выхода нет.
Он спустился с высокого берега реки. Здесь было вроде потише, хоть ветер не свистел с такой заполошной силой. Однако спуск к воде был крутой, ноги скользили. И топать по косогору, да еще с пучками из прутьев, никак невозможно. Фомич опять достал топор и три раза стукнул по прибрежному льду. Но каждый раз появлялись трещины и просачивалась вода. Ступить на такой лед, идти по нему Фомич опять не решился. Пришлось вылезать на берег.
На высоких крутоярах ветер завывал в прутьях, хлопая полами полушубка, и так внезапно и сильно толкал в бок, что Фомич оступался и, как пьяный, шарахался в сторону. Он держался на значительном расстоянии от берега, боясь свалиться.
В низинах, под прикрытием кустарников, было потише, но сильно крутило; снег набивался в нос, в глаза и даже забивался за воротник, таял, и редкие холодные струйки ползли по спине. Сугробы Фомич переходил вброд, погружаясь в снег, как в воду, по пояс. Вскоре штаны его выше валенок намокли, потом задубенели от ветра и мороза и густо покрылись налипшим и промерзшим снегом. «Что твои бинты», – подумал Фомич невесело. Бедра были мокрые, поначалу мерзли и саднили, потом притерпелось. «Эх, теперь бы стеганые штаны, да потолще!.. – мечтал Фомич. – Я бы и на снегу переночевал. А в этих топай и паром грейся».
Он шел, пригнувшись, избочась, отворачивая от ветра лицо, тяжело и низко, почти до снега опустив руки. Пучки прутьев он привязал теперь за спину, перехватив спереди плечи и грудь веревками. Они глубоко врезались в полушубок, сдавливали грудь, резали плечи, отчего руки его немели и по пальцам бегали мурашки. Иногда он останавливался возле большого сугроба, опрокидывался в снег на спину и лежал, закрыв глаза, раскинув руки, до тех пор, пока снова не мог пошевелить затекшими и застывшими пальцами. Он вставал и шел до нового изнеможения, опять валился на спину, чтобы отдышаться и снова идти дальше.
Уже в сумерках подошел он к Кузякову яру. Здесь он решил распроститься с Прокошей, повернуть на Прудки и держаться прямо по ветру. Над яром дымились острые козырьки сугробов… Фомич слишком поздно смекнул, что берег под этими сугробами может быть обманчив. Он брел теперь, как утомленная лошадь, опустив голову и не глядя по сторонам. Поэтому поначалу удивился даже, когда качнулась перед глазами обнажившаяся черная кромка берега и огромный сугроб с гулом полетел в пропасть, увлекая За собой Фомича. Он стукнулся о что-то твердое ногой, перевернулся несколько раз и упал на спину. Минут пять он пролежал без движения, и ему даже приятно было оттого, как отходили ноющие натертые плечи и затекшие пальцы, только правая нога почему-то горела сильно, будто бы кто приложил к ней раскаленный кирпич. Наконец Фомич медленно опрокинулся на бок, потом попытался встать. Яркая, как молния, вспышка словно ослепила Фомича, и острая, пронзительная боль повалила его снова на спину. Он слегка застонал и потянулся рукой к правой ноге. Что с ней? Сломал или вывихнул? Но сквозь валенок трудно было что-либо прощупать, а пошевелить ступней он не мог, нога ниже колена не слушалась.