анекдотом. Красавица была скомпрометирована, потому что поступила великодушно. Какой-то грубый старик полакомится доставленным ему в номер в качестве знака внимания подарком, как полакомился бы виноградинками, отщипнув их желтыми ногтями из полной фруктов корзинки. А господин Теодор Лернер сел в лужу. Он уравнялся с молодым французиком, над которым только что торжествовал победу. Госпожа Ганхауз с неизменной деловитостью занималась текущими делами, и эта деловитость на фоне той цены, какую за нее пришлось заплатить, казалась чем-то чудовищным.
Тут и там ярко светились открытые ночные кафе. Лернера мучила жажда, но он никуда не решился войти и только заглядывал в окна: где-то на большом столе под низко висящими лампами играют в бильярд, где-то молодые люди в шляпах сидят с пестро одетыми женщинами и пьют пиво из больших бокалов в металлической оправе. Из этого общества, которое так ему нравилось, он чувствовал себя исключенным. Они по лицу заметят, что он сделал, вернее, что он допустил. Часа в три или в четыре Лернер вернулся в отель. Он чувствовал себя усталым и печально подумал о том, что совсем другая усталость должна была охватить его к этому часу. Он стал подниматься по лестнице, как будто не заслужил права пользоваться лифтом. Лифт был слышен в номерах, расположенных вблизи подъемной шахты. Может быть, там спит мадемуазель Лулубу, отдыхая после работы.
Коридор слабо освещали редкие газовые лампы, которые горели с шипением. Пол скрипел, ковровая дорожка была тонкая и местами протерлась. Лернер шел на цыпочках. Вдруг в дальнем конце отворилась самая последняя дверь. Оттуда, колыхаясь, выплыла ему навстречу голубая клетчатая юбка; Лернеру показалось, что он слышит, как шелестят складки и шуршит по полу подол. Мадемуазель Лулубу шла понурив голову. Шляпка с помятыми цветами висела у нее через руку, пуговицы на груди были небрежно застегнуты, потрепанное и помятое платье имело жалкий вид. Тут Лернер увидел, что она прижимает к лицу платочек. Он заметил там что-то красное: ее красные перчатки? Нет, она была без перчаток, но платочек, зажатый в черной руке, был весь окровавлен. Медленно она приближалась к Лернеру. И заметила его только в последний момент. Он прижался к стене, оцепенев от ужаса. Маленькие глазки скользнули по нему с равнодушием. Он был чужой для нее. Она вышла от Шолто Дугласа как выжатый лимон. По коридору неверным шагом двигалось то, что от нее осталось.
Когда Лернер, выключив свет, лежал в постели, уставясь в тишине (ибо в это время даже в отеле 'Монополь' воцарялась тишина) открытыми глазами в темноту, с благодарностью ощущая, что вот он спрятался под одеялом и никто его тут не видит, он услышал сначала какое-то тихое потрескивание, затем из этого потрескивания родился вскрик, но то был не крик человеческого голоса, а звонкий треск сломленного дерева, которое в последний миг, перед тем как превратиться в немой предмет, издало звук во всю мощь заложенного в нем резонанса. Крик был хотя и громкий, но остался в границах тела. Он исторгся из сердца. Там что-то гулко надломилось.
Сжигать за собой мосты или сжигать корабли — эти выражения были просто поговоркой, и только сейчас он понял, что они значат. Выполняя свой великий план, он зашел далеко, оказавшись за пределами своего мироощущения, намного за рамки того, на что считал себя способным, и окунулся в такие приключения, о каких никогда не мечтал. Он покинул мир своей семьи; в известном смысле покинул даже страну, он тратил деньги, которые ему не принадлежали, и подписывал векселя на будущее. А теперь уже поздно было поворачивать назад. Позади все мосты сожжены. Можно двигаться только вперед — в одиночку или в обществе тех попутчиков, которые встретились ему на этой стезе.
'Господи, только бы не остаться одному!' — подумал Лернер, засыпая.
На следующее утро Теодор Лернер встал в девять часов другим человеком — остывшим, но полным нетерпеливого ожидания. Легкая барабанная дробь, возвещавшая приход госпожи Ганхауз, раздалась на полчаса позже. Лернер открыл дверь, еще без пиджака, но уже в подтяжках. Она приоткрыла дверь ровно на столько, чтобы только протиснуться, и заговорила приглушенным голосом, но с таким сияющим выражением, словно хотела сообщить ему ка-кой-то великий секрет.
— Все идет великолепно!
Что именно шло великолепно, она не уточнила.
— Шолто знает, что я тут, у вас, и скоро нас позовет.
Лернер спросил, успеет ли он выпить чашку кофе.
— Лучше не надо, — сказала госпожа Ганхауз: Шолто, дескать, человек с причудами. Иногда заставляет людей ждать часами. Эта привычка осталась у него с колониальных времен, где времени и слуг всегда хватало с избытком, но, как только он что-нибудь придумает, все должно делаться бегом. Она рассказывала это таким тоном, как будто сообщала о забавных причудах гениального ума, похвальных слабостях истинно великого человека. — Чего мне стоило затащить его сюда!
Она повстречалась с ним в Дюссельдорфе на вокзале.
— Мы с ним дружны с незапамятных времен.
До остановки в Висбадене она уламывала его не выходить из поезда. И наконец уломала.
— Если бы я отложила наш разговор, договорилась встретиться завтра, послезавтра, через неделю в Висбадене, встреча вообще бы не состоялась. Такой уж он человек. Не признает никаких обещаний. Скользкий, как мыло. Удивительный человек, настоящий знаток своего дела! В сущности, он мой учитель. 'Шолто, — говорю я ему, — вам я обязана всем'. — 'Мадам…' — говорит он, потому что он невероятно вежлив, джентльмен старинной закалки, понимаете.
— Так что же он сказал?
— Да я уж и не помню. Его необыкновенно заинтересовало наше дело, наш Медвежий остров…
— И что же он по этому поводу сказал?
— 'Звучит неплохо!' Но с какой интонацией и с каким взглядом… Это невозможно описать! Типично английское understatement![19] Это максимум, чего вы от него добьетесь по поводу самых невероятных вещей. Но в голове у него тем временем крутятся цифры. Ты прямо видишь, как работает там счетная машина, которая с бешеной скоростью все просчитывает.
Несколько мгновений они молчали.
— Ему, наверное, еще потребуется некоторое время. Вчера он, кажется, припозднился, — произнес Лернер, сам удивляясь своему безразличию. Внутри у него ничего не шевельнулось, ничто не сжалось и к горлу не подступил комок.
— Это было вообще изумительно! Как говорится, конец — делу венец! Я просто восхитилась, когда Александр сообщил мне по телефону, какой вы сделали замечательный ход, даже не зная еще ничего про Шолто! Тут уж я поняла, что моя взяла. Чем позже он нас позовет, тем лучше для дела. Пусть себе хорошенько отдохнет. Он тоже уже не молоденький. Да и вы, Лернер, кстати, в свои тридцать лет не юноша.
Сказать, по какому признаку она поняла, что стареет? По седине? Да нет! Седина была у нее и в двадцать пять — наследие одной из тетушек. Но она всю жизнь (тут в ее взгляде вспыхнул горячий огонь) отказывалась закрашивать седые волосы. Так вот, однажды, мол, она обратила внимание, что один волосок в бровях вдруг сильно вытянулся по сравнению с остальными и стал вроде как толще, приобретя консистенцию конского волоса, то есть стал почти как проволока. Утолщение волос на бровях — вот это и есть предвестие той перестройки организма, которая называется старением. Организм как бы сам строит себе поддерживающий корсет в виде таких утолщенных волос или, по крайней мере, пытается это сделать, ведь на самом деле эти проволочки в бровях не выполняют никакой полезной функции. Разумеется, этому процессу соответствует еще ряд внутренних изменений, одновременно происходит перестройка органов. Так, в представлении госпожи Ганхауз, на сердце появляется мозоль, которую оно заработало, непрестанно перекачивая кровь. Она у себя всегда выщипывает толстые волоски на бровях, но они снова и снова отрастают с каким-то неутомимым упорством. Она поняла, что старение означает приток новых сил — по крайней мере на первых порах, хотя потом, конечно, когда-нибудь неизбежно наступает упадок.
Сейчас, в свои пятьдесят лет, она так полна сил, как не была в двадцать, — ей требуется меньше сна, она стала выносливее, никогда не болеет и ко всему прочему еще приобрела опыт. Для нее вообще загадка, как только выживает молодежь при своей хрупкости!
Интересно, о ком она подумала при этих словах? Уж не об Александре ли, который рос под ее могучей защитой?
Когда Лернер увидит Шолто, он своими глазами убедится, какие у того кустистые брови. В чрезвычайно холеном облике Шолто они кажутся крохотным островком джунглей, как напоминание об