сколько раз он давал себе страшную клятву помалкивать об этом небезопасном эпизоде. И вот выболтал, не хватило стойкости. Нет, попадаются в Кремле и талантливые люди, с бесплатным пайком придумано умно.
— Я тоже видел дух Феликса Эдмундовича, — терзаемый мучительными сомнениями прошептал Никифор, — и подтверждаю все, что сказал товарищ Колотов. И со мной так было. Только я котлету не взял, убежал.
В нашей комнатке стало тихо. Очень тихо. Никому и в голову не пришло комментировать или, что было еще глупее, смеяться над рассказом Никифора. Руководство со временем во всем разберется и доведет до сотрудников, что сочтет нужным. Люди твердо знали, что это единственно правильная линия поведения, и нарушать ее не желали. Все, разговор был закончен.
Только после внезапной исповеди Никифора я вспомнил о своей загадочной встрече. Так вот, кто это был. То-то мне его лицо показалось знакомым — точно, это был первочекист Дзержинский собственной персоной. Как это я его сразу не узнал!
Ребятам я о своей странной встрече с духом великого чекиста рассказывать не стал. Мне показалось, что эта история слишком интимна и к тому же обязательно будет иметь продолжение. И я оказался прав.
*
Мои взаимоотношения с прочими референтами и техническими работниками и даже с охраной складывались довольно ровно. Меня никто не задевал, вельможное имя моего покровителя было прекрасной защитой. Иногда мне казалось, что ребята побаиваются иметь со мной дело. Сначала это удивляло, но потом я понял, что ребята просто приглядываются ко мне, ожидая подвоха или чего гадкого и подлого. И их можно было понять, я ведь был «блатным».
Но неизбежное все-таки случилось. После вечернего приема пайка, (до чего же изобретательные наши начальники, вот, чертяки!) один из охранников — Филимон, Филя — одурел до такой степени потери самосохранения, что, наставив на меня корявый палец и попытавшись придать своему изрядно затуманенному взгляду суровость, выдавил из себя вопрос-обвинение:
— А ведь нет в вас, Григорий Леонтьевич, рабоче-крестьянской кровушки. Барчук вы, барчук! Нету! Не надо меня останавливать. Я все ему скажу, потому что люблю и уважаю!
Правду говорят, что у трезвого на уме, у пьяного на языке. Не сомневаюсь, что мое прошлое неоднократно обсуждалось охранниками. Конечно, мое выдвижение не прошло незамеченным и наверняка породило массу сплетен, догадок и предположений. Не исключено, что имя мое попало и в рейтинг наиболее перспективных… Интересно, какой служебный рост предрекали мне местные политические комментаторы? Они ведь не могли знать, что служебные продвижения мне заказаны.
Но Филимон жаждал ответа, и я выбрал единственно возможную в таком положении стратегию защиты — активное нападение.
— Да ты что…, — по возможности искренне возмутился я, стараясь, чтобы мое притворство не особенно бросалось в глаза. По замыслу сам по себе эмоциональный взрыв, тот благородный гнев, который должен был охватить меня после столь тяжкого обвинения, обязан был сразить обидчика. — Да ты, дурацкая твоя башка, хоть знаешь, как моя матушка любила показывать дорогим гостям фотографию отца, где он снят с самим Семеном Михайловичем Буденным! Легендарным красным командармом! Съел!
Наверное, я тоже был пьян, потому что поминать имя командарма всуе не следовало. Известно же даже дураку — чем меньше информации исходит от тебя, тем прочнее твое положение.
*
Долго ждать развития событий не пришлось. Уже через три дня колеса системы начали отрабатывать поступивший импульс. Товарищ А. пригласил меня к себе в кабинет, надо было передвинуть тяжеленное кресло, оставшееся от прежних времен. Примерившись и рассчитав в уме оптимальную траекторию перемещения, я уже схватился за ручки, но в этот момент в кабинет влетел сам Семен Михайлович Буденный — легендарный красный командарм.
— И что вы здесь делаете? — радостно спросил он.
Надо сказать, что командарм Буденный был поразительно счастливый человек. Его способность впадать в экстаз по любому, даже самому незначительному поводу была столь удивительна, что однажды он стал объектом изучения специальной медицинской комиссии, впрочем, довольно быстро установившей, что предрасположенность Семена Михайловича к безудержному выражению радости — врожденное качество его натуры и не может рассматриваться как злонамеренное умонастроение.
— Да вот, собираемся кресло передвинуть, — пояснил товарищ А., чем вызвал у Буденного приступ восторга.
— Богато живешь, товарищ А… — громовым голосом провозгласил он. — Кресла, понимаешь, передвигаешь!
— Ты мне вот что лучше скажи, Семен Михайлович, — перебил его товарищ А… — Помнишь ли ты своего сокола-кавалериста Королькова? Сын его — Григорий, у нас нынче служит.
— Помню ли я Королькова? — буквально взорвался Семен Михайлович. — Еще бы я его не помнил! Да это же орел был… Корольков! Рубака божьей милостью! Любил порубать, что беляков, что дрова — ему все равно было. В мелкую крошку. Не поверишь, товарищ А., в мельчайшую пыль… Эх, любил я его в атаку посылать. Бывало, пошлешь его в атаку, а сам уже знаешь — крышка белякам! Вот, к примеру, под станицей Раздольной дело было. Мы, брат, в такую переделку попали, что и вспоминать тоскливо. Пулеметы с флангов. С левого — пулемет, и с правого — пулемет. Жизни нет. А Королькову хоть бы хны. Вскочил. «Ура!»— кричит. — «Ура!». Ну и все остальные повскакивали… Тут белым и крышка пришла. Но вот пулеметы, это, брат, я тебе скажу, ядовитейшая штучка… Придумала зараза какая-то… Я бы поймал — руки-ноги поотрывал, ты же меня знаешь. Но не боялся Корольков пулеметов. Отличнейший был парень. А как Родину любил, об этом уж и не расскажешь…
— Так вот, сын его, Григорий, у меня секретарем-референтом…
— Это что же, штабной? — удивился Семен Михайлович. — Был у меня и штабной Корольков. Тот рубака, о котором я тебе рассказал, его двоюродный брат. Тоже, между прочим, Корольков… Но и этот — штабной, казалось бы, а — орел. Нет, честное слово — орел. Выделялся среди штабных. Корольков…, да разве такого забудешь. Все, бывало, на передовую просился. Хороший был мужик. Знал, где у коня хвост растет. И как шашкой махать никогда не забывал. И Родину любил, ничего не могу сказать…
С этими словами Семен Михайлович покинул нас, а товарищ А. уткнулся в свои бумаги, ни словом не прокомментировав неожиданные воспоминания командарма Первой конной.
*
Теперь, каждый раз, едва завидев меня, Семен Михайлович Буденный ревел как опоенный конь и, радостно поблескивая глазами, вновь и вновь принимался за пересказ своей бесконечной саги о героической судьбе своего лучшего боевого товарища — штабного Королькова. Место встречи особого значения не имело. Где ему удавалось меня подловить, там и начинал. Мне даже стало казаться, что он специально отыскивал меня, чтобы произнести слова своей абсолютно иррациональной любви к моему отцу. Такого рода выступления происходили и на «оперативке» при скоплении народа, и в туалете, без свидетелей.
Прижмет меня бывало к стенке и давай вспоминать:
— Да, Корольков, попускали мы с твоим папашей кровушки белякам! Ох, и лютый был до шашки человечина. Любил беляка надвое рубануть. Взмах — надвое — и мокро! Еще взмах — еще надвое — опять мокро! Писарчук — а мне был как родной брат. И как Родину любил…
Правду говорят, слово не воробей, выпустишь — не поймаешь. И все-таки я не ожидал, что бессмыслица, вырвавшаяся у меня спьяну, вызовет такую бурную реакцию у любимца советского народа, легендарного героя гражданской войны. К тому же с каждой нашей встречей приступы энтузиазма Семена Михайловича становились все продолжительнее и эмоциональнее. Мне в голову закралось даже совершенно фантастическое предположение, что мой отец, вопреки здравому смыслу, вот-вот займет не по заслугам высокое место в номенклатурной иерархии большевиков и, может быть, несколько потеснит самого Ворошилова.
Хотелось верить, что словоохотливость командарма Буденного сыграет хорошую службу и защитит меня впредь от особо ретивых поборников классовой борьбы. Я вновь почувствовал себя в безопасности. Впрочем, я поспешил.
*
Как-то погожим сентябрьским деньком вызывает меня товарищ А… Я отправился, прихватив с собой толстенный том энциклопедического словаря. Такое проявление преданности — а трактовалось перетаскивание этой тяжеленной книженции почему-то именно как преданность — очень импонировало товарищу А… Знакомый охранник, как всегда, отказался пропустить меня, пока я не предъявил приказ, подписанный начальником караула. А ведь этот парень отлично знал меня, его звали Фрол, и после работы мы частенько вместе распивали паек.
— Проходите, Григорий Леонтьевич, — сказал он, подмигивая и поглаживая листик с приказом.
Не исключено, что его чрезвычайно смущала толстая книга в моих руках. В принципе, если в такой книжище проделать соответствующую дырку, то в ней можно протащить заряженный пистолет. Догадаться пролистать подозрительную книжку Фрол пока не сумел, хотя я за день проходил мимо него десятки раз.
И вот я вхожу в кабинет. Докладываю.
— Товарищ А., секретарь-референт Корольков по вашему приказу прибыл.
Застываю в почтительной позе, можно сказать, даже в подобострастной. Всем своим видом демонстрирую деловитость и компетентность, как бы заявляя всему миру, что жизнь моя прожита не напрасно, раз уж попал на службу к такому выдающемуся деятелю.
Товарищ А. стоит спиной ко мне, уткнувшись неподвижным тяжелым взглядом в окно. Кремлевский дворик, балуются голуби, идиллия.
— Здравствуйте, Григорий Леонтьевич, наконец, произнес он, поворачиваясь. Не трудно было обнаружить в его глазах беспросветную тоску, что-то его мучило.
— Здравствуйте, товарищ А…
— Хочу сразу сказать — до последнего времени вы были у нас на хорошем счету…
— Служу трудовому народу!
— … А сейчас пригляделись, и выходит, что гад ты, Григорий Леонтьевич.
— Почему это вы так решили?
— Да так уж, решил, тебя не спросил. Впрочем, может быть и не гад. Ты сам-то как считаешь?
— Считаю, что не гад.
— Может быть, — задумчиво проговорил товарищ А… — Может быть и не гад. А может быть — гад. Если ты, например, прямой и открытый, то, конечно, не гад. А если, скажем, затаился и злоумышляешь, то — гад. Можно так сказать, а можно наоборот… — Он помолчал, подумал. — Так вот она какая