близко знала многих представителей великого русского естествознания. Так она втречала Вернадского во время его пребывания в Париже в двадцатых годах, участвовала с ним вместе в семинарах Бергсона и помнила как Ле-Руа, на одном из этих семинаров, предложил термин «ноосфера», который тогда я впервые и услышал. О Вернадском в те годы я ещё почти ничего не знал.
Эта дама была уже очень немолода. Я отвез ее на машине в Париж и еще однажды с ней виделся. Она мне рассказывала интересные детали их жизни во время окупации Франции, о том, как Сергей Николаевич Виноградский вместе с одним застрявшим в Европе молодым американцем проводили эксперименты в домашней лаборатории где то в окрестностях Парижа. Я невольно подумал о том, насколько немецкая окупация Франции была непохожа на то, что происходило у нас в России – кому там было до экспериментов, да еще в домашней лаборатории? Рассказала она и о том, как Сергей Николаевич написал книгу – учебник по микробиологии и послал после войны ее Президенту нашей Академии, с надеждой, что ее напечатают по-русски для русских студентов и многое другое. Она знала и других моих знаменитых соотечественников. Так я узнал о том, что В.А.Костицын, несмотря на преклонные годы участвовал в Сопротивлении, и о его грустных последних годах, когда ему было Советским правительством отказано в просьбе о возвращении.
Однажды на субботнюю веранду привезли Александра Бенуа – это было, кажется за год до его кончины. Он с грустью рассказывал о своей эпопеи превращения в эмигранта. Как я понял, он просто не получил обратной визы из заграничной командировки, какая тогда требовалась. А в те годы он был первым хранителем Эрмитажа. Другими словами, Советское правительство просто не разрешило директру Эрмитажа возвратиться из служебной командировки к себе на Родину.
Накануне памятной субботы я был в Grande Opera и разглядывал шагаловскую роспись. Честно признаюсь – я не поклонник позднего Шагала и мне не очень нравятся его летающие витебские человечки. Тем более неуместными они мне показались в первом театре Франции. И я сказал о том, что меня удивляет постепенная потеря французами их вкуса и артистичности. Мои суждения были с удовлетворением приняты чаевничающим обществом. Этот микроэпизод протянул еще одну ниточку между мной и моими бывшими соотечественниками – мы одного рода племени. Это чувство было приятным: большевики приходят и уходят, а Россия остается!
Одним словом, я имел самые широкие возможности прочесть многие страницы удивительнейшей истории русской интеллигенции. Но с легкомыслием молодого варвара, (хотя я был уже не так молод – к этому времени мне пошёл уже пятый десяток) всё слышанное и виденное я воспринимал в качестве экзотики и дополнения к тем туристским впечатлениям, которые мне неожиданно дала неожиданная двухмесячная командировка в страну Дартаньяна. И у меня не осталось ничего кроме спутанных воспоминаний.
Но восстанавливая разговоры и впечатления, я понимаю теперь, что судьба сводила меня с людьми глубоко трагичной судьбы. И хотя все мои новые знакомые были неплохо устроены, а по нашим советским меркам, они были просто богаты, жить им было очень непросто. Иметь в кармане французский паспорт и некоторое количество франков, еще не означает быть французом. И они всюду были чужаками. И самое главное – они продолжали думать о России, они жили Россией, как я, как мои друзья живут ей сейчас, как мы жили ей всю жизнь. Именно этим они и отличаются от современной эмиграции, которая бежит от дороговизны, от «колбасной недостаточности», о будущем России не думает и хочет по-быстрее натурализоваться. Мои тогдашние знакомые не собирались превращаться во французов.
Многие из них подумывали о возвращении в Россию. Кое кто даже говорил со мной об этом. И спрашивал совета. Что я мог ответить?
Если речь шла о специалистах, об инженерах, то я прекрасно понимал, что наш советский инженерный корпус был тогда неизмеримо сильнее французского и прямой нужды в их переезде не было, хотя большинство из них безусловно нашло бы себе достойные места в той же сфере ВПК. Но допустят ли их до такой работы наши всесильные органы? Я рассказывал о трудностях и, вспоминая собственную судьбу, не очень советовал торопиться.
Иное дело гуманитарная интеллигенция – её нам, конечно, катастрофически нехватало. Советские гуманитарии тех лет – я не говорю о небольшой группе зарождавшихся «шестидесятников» и отдельных молчащих мыслителях, представляли собой очень неприглядное явление. Флаг держали приспособленцы и в науке и искусстве. Разве они допустили бы какую-нибудь конкуренцию? Тем более людей более широкого кругозора и более высокой культуры. Да и принципы соцреализма – допустило бы ЦК, даже в период хрущёвской оттепели, возрождение старого российского либерализма и разномыслия? Ответ для меня был однозначен и я уходил от разговоров связанных с проблемой возвращения – мне не хотелось огорчать моих любезных хозяев.
Одно я понимал точно – в постбольшевистское время, которое неизбежно настанет, нам больше всего будет недоставать гуманитарной культуры.
Государство и народ, базис и надстройка
На протяжении многих лет у нас формировалось превратное представление об интеллигенции и её месте в обществе. Конечно, понятие «интеллигенция» неотделимо от интеллектуальной деятельности – не от интеллектуального труда, а от духовной жизни человека, общества. Далеко не всякий интеллектуал – интеллигент и наоборот. Но связь интеллигенции и «надстройки» – неоспорима: интеллигенция – её носитель.
Взаимоотношение базиса и надстройки у нас трактовалась до удивительности примитивно. Надстройка, то есть интеллектуальная и духовная жизнь общества представлялась не просто как нечто вторичное по отношению к базису, а почти как его следствие. В таком контексте роль духовного начала, традиций его народа, его истории рассматривалась лишь с утилитарных позиций. А интеллигенция – как «прослойка», задача которой состояла в выполнении задаваемой ей квалифицированной работы. Именно «задаваемой». Считалось, что содержание этой работы, в том числе и творческой, – прерогатива не интеллигенции, не творческой личности, а государства «рабочих и крестьян», которое само знает, что нужно народу. И интересы государства отождествлялись с интересами народа. Оно само знает, каковы интересы народа. И интеллигенция должна была выполнять «социальный заказ» – такова была общепринятая доктрина.
В действительности всё бесконечно сложнее. Во-первых, интересы государства и народа – совсем не одно и то же. В либеральном обществе – государство лишь один из институтов гражданского общества и он, разумеется, неспособен отразить всю палитру общественных интересов. Тем более в тоталитарном обществе, ибо в нем государство действует, следуя определенной доктрине. А всякая доктрина представляется справедливой лишь определенной и довольно узкой группе людей. Значит, какова бы ни была организация общества, интересы государства никогда не могут быть тождественными интересам народа – понятие, которое еще следует расшифровать. В лучшем случае случае они могут более или менее соответствовать интересам тех или иных групп людей.
Во-вторых, в определенных условиях духовный настрой общества, система утвердившихся моральных и этических норм и шкала ценностей, формирование которых далеко не всегда мы способны объяснить, могут оказаться не только следствием, но и причиной глубочайших перестроек общественной организации. И эти изменения на долгие годы могут определять развитие того самого базиса, следствием которого надстройка, казалось бы, и должна являться.