Знатностью-то мало кто с ними потягаться может, не правда ли?
— Правда, правда, великий княже, только… Только о Шуйских нынче и речи нет.
— Отчего же? Разве не от старшего сына князя Александра Невского они свой род ведут? Да и много их — братьев?
— Опасаются Шуйские, вот дело какое. В опричнину-то им каково было. Да и Годунов именем государя Федора Иоанновича правил. Так понимать надо, рады-радешеньки, что в Москве — не в ссылке. Силы, так скажем, еще не набрались. Вот князь Мстиславский — иное дело. О нем кто только не толкует.
— Шутишь, достойный шляхтич! Это что же сын того боярина, который брал Мариенбург, Феллин, осаждал Ревель, а потом Москвы от хана Девлет Гирея не уберег? В измене обвинен был?
— Великий княже, кто Богу не грешен, царю не виноват! Ну, не повезло тем разом боярину — что ж, сразу и измена? Это для покойного государя Ивана Васильевича кругом одни христопродавцы были, а на деле-то разве так?
— Не о том толкуешь, достойный шляхтич. Мне царь Иван Васильевич незадолго до кончины писал, что держит подозрение на боярина Ивана Мстиславского в неких изменных винах. Так ведь это после Девлет Гирея лет-то уж никак не менее десяти прошло.
— Государь наш перед кончиною на кого только дурно не думал. А все потому что плох был. Хворость его досаждала, да и после кончины старшего царевича в себя прийти не мог. Посуди сам, великий княже, коли подозрение такое было на князе Иване Федоровиче, как бы его государь Иван Васильевич перед кончиною советником Верховной думы оставил?
— А дружил-то князь с кем?
— Тут уж правды не утаишь: с боярином Годуновым. Крепко они сдружились. Зато как Годунов князя в измене заподозрил — в том, что руку Шуйских решил держать, так Иван Федорович в Кирилловом монастыре на Белом озере и оказался.
— Постригли его насильно?
— Помер. В одночасье помер. До пострига всякого. Может, и до обители не доехал — кто правду-то искать будет. Бояре про сына его толкуют — князя Федора Ивановича.
— Так и он нам известен — в походе против Стефана Батория был.
— Был. А как отца сослали, Годунов его тотчас первым боярином в Боярской думе назначил. Семьи-то колоть он великий мастер. Как одного казнит, так тут же другого милостями осыпет.
— Так, так, князь Федор Мстиславский. Он же и со шведами воевал.
— Дважды. В 1591 году Казы Гирея побил и под Москвой, и под Тулой. Толк в ратном деле знает, ничего не скажешь.
— Ясновельможный князь, могу твоего гостя спросить?
— Еще бы, князь Адам, сколько душа пожелает.
— А почему ты, достойный шляхтич, о боярине Годунове ничего не говоришь? Коли не ошибусь, лет пятнадцать он у власти, именем царским, стоял. Не мог свой отряд дворцовый не сколотить. Что же, молчит теперь? Ото всего отказался?
— Князь Константы, одно дело — царский любимец, другое — царь. По его-то происхождению где ему с другими претендентами равняться. Так полагаю. Боярская дума и говорить о нем не захочет.
— Твоя правда, великий княже, не хочет. Разговоры идут, не желал будто покойный государь Федор Иоаннович перед своей кончиной шурина своего видеть. Запретил ему в покои свои входить. Только все это — одни разговоры. Где было государю силы взять на своем настоять, ежели бы даже и решил от Годунова избавиться. Такого ему и не придумать было. Только вот у Годунова сторонники-то мелковаты. Ну, может, какие меньшие бояре. А так — стрельцы и одна чернь. Их-то купить можно, а бояр подлинных, родовитых, — нет, не купишь. Меж собой толк ведут. К Годунову на двор никто не заезжает. Мимо едут — отворачиваются. Да и Годунов к ним ни ногой: того гляди с крыльца сбросят да собаками затравят, на Москве-то чего не увидишь.
— Сколько ждал тебя, владыко! Вся душа измаялася! Таково-то тошно, таково-то муторно. Сам бы к тебе собрался…
— Ни-ни, и думать не моги, Борис Федорович. Незачем тебе из подворья выходить. Вон как Романовы людишек-то бунтуют.
— И все противу меня?
— По-всякому, Борис Федорович, по-всякому. И противу тебя тоже.
— А еще кого поминают? Лучше правду, владыко, скажи, ведь об охране думать надо. Не только моей. Без меня, владыко, и тебе куда как тяжко придется.
— Знаю, знаю, сын мой, все знаю. Боярыню твою поминают. По всей Москве.
— Ее-то за что?
— А как же — крест-то и ей целовали, вместе со всем твоим семейством и государыней-инокой. Так будто бы она тебя настропалила на престол взойти. Будто она царицей стать хочет.
— Господи, владыко! Нешто ты в ересь такую веришь? Чтобы моя Марья Григорьевна! Да она, если хочешь знать…
— Не хочу! Ничего боле знать не хочу. О кончине государя много толкуют — сомневаются. Так что и государыне-иноке тоже за монастырские стены лучше не выезжать, и уж не дай Господь сюда бы не приехать. Уж на что боярин Василий Иванович Шуйский смирен, и тот бояр усовещевал, чтоб без патриаршьего благословения ничего не предпринимать. Послушают ли, кто их ведает.
— Не послушают. Знаю. Да я из-за Романовых и в Боярскую Думу ездить перестал. Злобятся больно. Сам знаешь, как остатним разом Федор Никитич на меня кинулся, за грудки схватил, что порешил я государя. Сказать такое, когда я…
— Не трави себе душу, Борис Федорович. Лучше думай, что делать будем. До какой поры за закрытыми воротами отсиживаться станешь? Коли людишек перебаламутить, они хуже татар подворье разом возьмут да разграбят. Не дай Господь зла еще какого с семейством твоим наделают. У Романовых что крепостных, что дворовых — пруд пруди, а Федор Никитич горяч да вспыльчив, ох как вспыльчив.
— Выходит… выходит бежать нам отсюда со всем семейством надоть. Прямо теперь, аль чуть попозже — ночным временем. Всем семейством. Меньше соглядатаев будет. Шуму не поднимут.
— Бежать? Куда бежать, Борис Федорович? Из Москвы? А меня, грешного, что ж на растерзание этим псам лютым оставишь?
— Нет, владыко. Из Москвы бежать не стану. От престола не отойду. И ты, только ты мне в том помочь можешь. Думал уж я об этом. Думал не первый день. Есть у меня такое место — у сестры- государыни в ее обители. И Москва под боком — в случае чего доскачешь быстрехонько. И чернь романовская не решится обитель нарушать. Не прав я, владыко?
— А дальше что думаешь, Борис Федорович?
— А дальше — останешься ты здесь, владыко, на своем подворье и начнешь на нем людишек собирать, чтоб за боярина Бориса Годунова стеной встали — имя его выкликать принялись.
— Людишки-то тебе на что, Борис Федорович? Они тебе ни в Земском соборе, ни в Боярской думе не поддержка — так, морока уличная одна. Не им решать, не им избирательную грамоту подписывать.
— Не им, говоришь. А коли много их соберется? Коли пойдут они всем скопом на Думу? Коли пригрозят боярам дома их да дворы разнести, тогда как? Нет, ты от людишек, владыко, до поры, до времени не отмахивайся.
— Вот если в приходах…
— Видишь, видищь, владыко, сила-то у тебя какая! Коли все попы за прихожан возьмутся, может, мы с этого конца недругов наших и потесним? За отцом духовным кто только не пойдет…
— Да ведь и бояре рук не сложат…
— Ну, тут уж наперегонки придется, владыко, кто первый.
— Понимаю, все понимаю, Борис Федорович, да нрав-то у меня боязливый, нерешительный. Меня всяк запугать может, с толку сбить.
— А вот тут ты уж о жизни своей, владыко, подумай, как ее вести, как скончать собираешься — в славе ли и в почете, или в ссылке, а то и в темнице, в цепях да в сырости. И чем скорее за дело возьмешься, тем лучше. Пока Романовы-то не очнутся. Лишат они меня вместе с Думой правительского