московского Ярославского вокзала. Монастырская стена, заменившая после Смутного времени крепостную — кремлевскую, захватила немногим больше половины бывшего городища. И все же адрес веков и столетий — дорога в Поморы, слобода на реке Серой и уточнение — «в дву поприщах», днях езды, от Москвы.
Того города нет давно. Так давно, что стерлась на земле всякая память о давних улицах, площадях, по которым торжественными поездами проезжали посланники Крымского и Ногайского ханов, Ливонского ордена, Речи Посполитой, Датского короля. Проезжали, восхищались красотой строений, богатством жизни, удивлялись жесткому порядку — без ведома царя в слободе «даже птицы не могла перелететь границу». Семнадцать лет волей Грозного была здесь столица Руси, и семнадцать лет, казалось, колебалась судьба исконной ее столицы — Москвы.
…Тонкими струйками вскипает в Серой ил между жидких камышей. И где-то совсем рядом — у дощатого забора? вон под теми пропыленными яблонями? — ушли под воду, разогнавшись с горы, «ярые» кони, колымага, втиснутая за узорные дверцы княжна Марья Долгорукая. Так приказал, «раскручинившись», после первой ночи с незадавшейся царицей- однодневкой Иван Грозный.
Припомнилась ли ему двумя неделями раньше с ним повенчанная и уже схороненная «царская невеста» — Марфа Собакина? Или снова пришла на мысль та далекая, так в лицо и не увиденная королевна из Кракова, Катажина Ягеллонка? Не высватал ее Грозный невестой, годами добивался силой отобрать у мужа, благо был тот в плену у собственного брата — шведского короля. И вот строки из дипломатического документа, продиктованного в Александровой слободе, — одно из условий русско-шведского мирного договора: «А нечто король… Катерины к царю не пришлет и та докончательная грамота не в грамоту и братство не в братство».
Не вышло даже так. Муж Катажины сам вступил на шведский престол, и Грозному пришлось, уходя от дальних объяснений, писать: «А много говорить о том не надобеть, жена твоя у тебя, нехто ее хватает… нам твоя жена не надобе… А грамота кто знает, написася, да и минулося».
…После затаившихся в шорохе сохнущей травы больничных палат это как обрывок исчезнувшего города. Разворот двухэтажных стен с редкой россыпью мелких окон: чуть выше — чуть ниже, пошире — поуже, всегда в угрюмом плетении кованых решеток. Плиты белокаменной мостовой. Крытое крыльцо. Длинные узкие ступени, вздыбившиеся к широко распахивающимся где-то там, наверху, сводам. Удивительный по остроте (по образу?) контраст: снаружи — замкнувшаяся в себе, отгородившаяся от мира крепость с настоявшимся травяными отсветами сумраком окон, внутри — в дымке клубящихся невидимой пылью солнечных лучей торжественная палата для людей, для праздников, для «мира». И хотя сегодня не отыщешь в натуре подробностей рисунков слободского кремля, которые делал при Грозном художник датского посольства, ощущение контраста у того далекого рисовальщика было тем же самым. Так, видно, и были задуманы домовая церковь и дворцовая пристройка Василия III.
Сплав времен или — так всегда вернее — их безнадежная путаница. Что-то строилось в первой четверти XVI века, потом достраивалось, перестраивалось, чтобы поставить последнюю (последнюю ли?) точку без малого двести лет спустя, в последней четверти XVII столетия. А еще более поздние ремонты, реставрации! Но если, несмотря ни на что, это жилище Грозного, значит, коснулся и его необычный конец расцвета слободы.
Во дворце Александровой слободы «смертно зашиб» царь старшего сына. Историки по-прежнему не сходятся в причинах семейной ссоры. Но верно то, что, когда царевич скончался, не помог ни английский ученый врач, ни юродивый Иван Большой Колпак со своими истовыми молитвами, ни теплое тесто, которым, по народному обычаю, обкладывали раненого, — Грозный ушел за его телом в Москву, чтобы не возвращаться в слободу никогда.
А через год случилось неслыханное. Среди глубокой зимы, в метели в сугробах, разразилась страшной силы гроза. «В день рождества Христова, — пишет ливонский пастор Одерберн, — гром ударил в великолепный слободской дворец и разрушил часть оного. Молния обратила в пепел богатые украшения и драгоценности, там хранимые, проникла в спальню у самой кровати и низвергла сосуд, в коем лежала роспись осужденным ливонским пленникам». И не только пленникам, как утверждала молва. Чудо справедливости и милосердия — извечная народная мечта.
Трудно предполагать, так ли уж много драгоценностей оставалось после отъезда Грозного во дворце, если вывозил он в свое время из Москвы даже церковную утварь, не только золотую, но и серебряную. При его нраве наверняка забрал бы их и обратно. Но вот не тогда ли бесследно исчезла личная библиотека — таинственная «либерея» Грозного, породившая столько предположений и домыслов? Якобы богатейшая. Якобы редкостная по составу книг и рукописей. Так утверждают видевшие «либерею» иностранцы. Иных прямых и вещественных доказательств ее существования пока нет.
Только почему бы ей и на самом деле не существовать, когда интерес к книгопечатанию, книге как раз в это время стал одним из проявлений укрепления централизованного государства, самой по себе государственности. Отсюда борьба, которая разворачивалась вокруг книгопечатного дела, усилия Грозного, его непосредственного окружения и злобное сопротивление боярства. Слово рукописное — слово печатное: в этом, казалось, частном конфликте оживало столкновение Руси уходящей и России наступающей.
Уже в 1550-х годах находится на царской службе печатный мастер Маруша Нефедьев, и его посылают на розыски другого мастера «всяческой рези» — новгородца Васюка Никифорова. О существовании в эти годы московской типографии говорят выходящие одна за другой книги. Они появляются до первопечатника и продолжают печататься после его бегства в Литву, — ведь Иван Федоров приступает к работе в Москве в 1564 году, в том самом году, когда Грозный, посадив в сани сыновей, захватив казну, иконы, церковную утварь, внезапно уехал из Кремля «неведомо куды бяше». Неведомым направлением была Александрова слобода.
В отсутствие царского двора первопечатник действительно смог выдержать всего несколько месяцев. Противники книг «взяли волю», и Федоров предпочел бежать. Впрочем, другие мастера продолжали работать. И, воспользовавшись тем, что московская типография погибла во время нашествия татар, Грозный предпочел восстановить ее в 1571 году у себя под рукой — в александровском кремле, на месте бывшей церкви Богоявления.
Обычная шутка истории. Исчезли кремлевские стены, дворцовые постройки, целый посад, а неказистое, ничем не примечательное здание печатни, то самое, где в 1577 году была напечатана мастером Андроником Тимофеевым сыном Невежею «с товарищи» так называемая «Слободская псалтырь», вторая по счету выпущенная государственными типографиями Древней Руси учебная книга, осталось существовать.
Особый Аптекарский приказ. Занимался он царскими — иных не было — аптеками, разводил «аптечные огороды» с лекарственными растениями, составлял травники, но главная его обязанность — ведал «бережением» Москвы от моровых поветрий, приглашал из-за рубежа врачей, проверял, прежде чем допустить к практике, на что способны. И это была не простая формальность. Чтобы врачевать в Московском государстве, испытание держали в Аптекарском приказе, при целом совете царских докторов. А для экзаменаторов был издан специальный указ отвергать неучей, но «без жадного озлобления».
Что стояло за этим необычным выражением? В польском обороте — а были такие в большом ходу — оно означало: безо всякой злобы. Но стал ли бы Грозный заботиться о психологических тонкостях! Скорее смысл был самым прямым: чтоб не отстаивали экзаменаторы своей врачебной монополии, не закрывали дороги возможным конкурентам. Искавших ученой медицинской помощи больных хватало на всех. А то, что потребность в ученых врачах возрастала, подтвердило время.
Спустя каких-нибудь семьдесят лет, в середине XVII века, свой врач есть на каждой московской улице, да еще сколько работает в Главной аптеке. И половину этих московских медиков составляли свои же, русские лекари, прошедшие испытания в Аптекарском приказе. Врача и ученого аптекаря имела каждая больница, городская или монастырская, те же самые больничные кельи.
…Молодец Репин, именно молодец. Тут что-то бодрое, сильное, смелое и попавшее в цель… И хотел художник сказать значительное и сказал вполне ясно.
Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения. Трудно понять, какой мыслью задается художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иван Грозный?
И в самом деле: почему Грозный? Друзья и недоброжелатели одинаково недоумевали. После «Бурлаков», «Проводов новобранца», «Крестного хода в Курской губернии», после «Не ждали» и великолепных портретных полотен — вдруг история! Вернее — снова история. Промелькнувшая шестью годами раньше «Царевна Софья» никого не взволновала. Правда, И.Н. Крамской вежливо похвалил за живописное мастерство, В.В. Стасов обрушился на неправильную, с его точки зрения, трактовку образа самой умной, образованной и талантливой женщины Древней Руси. Но все открыто или молчаливо сошлись на том, что история не для Репина. И вот новая попытка, да еще в связи с самым расхожим персонажем выставок последних лет. Кто только не писал царя Ивана, кто не выискивал колоритных подробностей его бурной жизни! На этом сходились и передвижники, и участники академических салонов начиная с середины еще шестидесятых годов.
Начало всему положила первая часть драматической трилогии Алексея Константиновича Толстого, появившаяся в печати в 1866-м и поставленная на сцене Александринского театра годом позже, — «Смерть Ивана Грозного». Попытка увидеть в легендарной личности смертного человека со всеми его слабостями и страстями. Отец, муж, вечный искатель женской юности и красоты, неврастеник, не умеющий обрести душевного равновесия даже перед лицом государственных дел, — все казалось откровением, тем более в поражавших современников своей исторической достоверностью костюмах и декорациях В.Г. Шварца, к которому обратился императорский театр. Когда через 14 лет в открывающейся Русской Частной опере С.И. Мамонтова Репин будет восхищаться декорациями и костюмами Виктора Васнецова к «Снегурочке» А.Н. Островского, он обратится памятью к петербургской постановке: «А с этими вещами могут сравняться только типы Шварца к „Ивану Грозному“.
Дальше страницы биографии царя Ивана раскрывались год за годом. 1870-й — «Иван Грозный и Малюта Скуратов» Г.С. Седова: два пожилых человека, мирно беседующих о неспешных делах. 1872-й — «Иван Грозный» М.М. Антокольского, объехавший всемирные выставки в Лондоне, Вене и Париже. Возражая против обвинения скульптора В.В. Стасовым в неспособности к единственно необходимой в искусстве активной драме, Репин спустя почти десять лет писал: «И этот мерзавец, Иван IV, сидит неподвижно, придавленный призраками своих кровавых жертв, и в его жизни взята минута пассивного страдания. Я вижу в Антокольском последовательность развития его натуры, и напрасно Вы огорчаете его, собственно теперь, когда человек уже выразился ясно и полно».
1875-й — картина А.Д. Литовченко «Иван Грозный показывает свои драгоценности английскому послу Горсею». Репинское разоблачение сути Грозного так же далеко художнику, как и вновь возвращающемуся к старой теме Г.С. Седову, показывающему в 1876 году полотно «Царь Иван Грозный любуется на спящую Василису Мелентьевну». Снова натюрморт из великолепных тканей, драгоценностей, стенных росписей терема и образ благообразного старца. Известным исключением оказывается в 1882 году картина В.В. Пукирева «Иван Грозный и патриарх Гермоген», драматическая по сюжету и успокоено бытовая по решению. 1883 год приносит работу еще одного передвижника — Н.В. Неврева «Посол Иоанна Грозного Писемский смотрит для него в Англии невесту, племянницу Елизаветы Марию Гастингс». Миф Синей бороды одинаково привлекал воображение художников и зрителей. Наконец академическая выставка 1884 года приносит получившую большую золотую медаль картину С.Р. Ростворовского «Послы Ермака бьют челом царю Ивану Грозному, принося покоренное Ермаком царство Сибирское» (подаренную затем Академией художеств вновь создаваемому Екатеринбургскому музею). Следующее место в этом ряду принадлежало Репину.
Историческая картина — с четко выверенным мизансценическим построением, старательно уложенными на фигурах «историческими одеждами», множеством отысканных в музеях и увражах подлинных и правдоподобных деталей, благообразными лицами, широкими театральными движениями и жестами — ее не представлял и не хотел себе представлять Репин. Он будто взрывается всей гаммой простых человеческих чувств — отчаяния, потрясения, жалости и гнева, бешеного гнева против насилия, бесправия, безропотности, против права одного отнять жизнь у другого, стать хозяином живота и смерти, творить свою волю вопреки заветам божественным и человеческим. Поиски типажа, исторических костюмов, правдоподобности обстановки — все имело и все не имело значения. Время, сегодняшний день — они обрекали художника на работу.
«Как-то в Москве, в 1881 году, в один из вечеров, я слышал новую вещь Римского-Корсакова „Месть“. Она произвела на меня неотразимое впечатление. Эти звуки завладели мною, и