Смоленское дело
В октябре 1733 года императрица Анна Иоанновна получила донесение из Гамбурга, что дворяне Смоленской губернии решили положить конец ее власти. Имелось в виду пригласить для правления страной мужа умершей цесаревны Анны Петровны герцога Голштинского, по-видимому, на правах регента при малолетнем сыне, будущем Петре III. Смоляне рассчитывали на благоприятную для их заговора ситуацию, которая создавалась волнениями в Польше и на Украине. Против правительства и двора Анны Иоанновны выдвигалось множество обвинений. Сюда входило и народное недовольство поборами, которые неуклонно возрастали по мере роста роскоши и трат двора, и возмущение засилием курляндцев во главе с Бироном. По выражению А.А. Черкасского, «овладели черти святым местом, за то и хлеб не родится». За эти слова князю пришлось отвечать на пыточном допросе, как и за негодование по поводу отвергнутых императрицей «Кондиций» — выработанных дворянством условий, на которых состоялось ее избрание на престол. А.А. Черкасский был откровенным сторонником польского короля Станислава Лещинского, точнее — его теории о необходимости ограничения царского или королевского самовластья конституционными границами.
От смоленского губернатора ниточка тянулась к сестрам императрицы, и, в частности, к Екатерине Иоанновне, которые поддерживали связь с первой русской политической партией — «факцией», разделявшей многие взгляды смоленских заговорщиков. Императрица вполне отдавала себе отчет в том, какую опасность таили в себе подобные контакты сестер с недовольным дворянством. Приобщенным к проектам смоленского дворянства оказывается и бывший камер-паж недавно скончавшейся Екатерины Иоанновны Ф.И. Милашевич-Красный, которого А.А. Черкасский посылает в Гамбург для секретных переговоров с герцогом Голштинским. Однако, лишившись своей непосредственной покровительницы, камер-паж предпочитает стать на путь предательства и пишет донесение о заговоре императрице.
Дело представлялось настолько серьезным, что Анна Иоанновна немедленно высылает в Смоленск для расследования на месте начальника Тайной канцелярии А.И. Ушакова. Пыточные допросы следуют один за другим. Ушаков не останавливается ни перед какой мерой жестокости, чтобы выяснить разветвленность заговора, установить причастные к нему имена. Но молчит Черкасский, молчат захваченные вместе с ним заговорщики. Никакие чрезвычайные полномочия, которыми императрица наделила начальника Тайной канцелярии, не позволяют расширить круга подследственных лиц. Ушаков вынужден признаться в этом Анне Иоанновне, императрице приходится сосредоточить свой гнев на губернаторе. Тем более Черкасский признается под пытками, что оскорблял императрицу и Бирона. Приговор — смертная казнь — не был приведен в исполнение. В последнюю минуту Анна Иоанновна заменила его пожизненной ссылкой в Сибирский острог — Джиганское зимовье Тобольской губернии «под крепким караулом». Семья же получила право свободного проживания в любом месте России. Падение Бирона при правительнице Анне Леопольдовне положило конец ссылке А.А. Черкасского, а пришедшая к власти Елизавета Петровна наградила его за «невинное претерпение» чином генерал-поручика.
Всего один портрет
В глубине души я убеждена, что все начала бывают простые. Потом придет путаница находок и потерь, колебаний и решений, но начало…
Мы стояли с группой студентов в зале Русского музея около работы Андрея Матвеева, живописца начала XVIII века. «Автопортрет художника с женой. 1729 год» — сообщала надпись на этикетке. Разговор шел об удивительном для тех далеких лет ощущении человека в почти неуловимом переливе настроений, о цвете — сложном, вибрирующем, будто настроенном на это душевное состояние, о технике — манере стремительной, уверенной, легкой, где скрытая за широкими жидкими мазками первая прокладка цвета создает ощущение внутреннего свечения живописи. И вдруг нелепый вопрос: «А на сколько лет выглядит женщина на портрете?»
Признаться честно, преподаватели не любят «бытовых» вопросов. Обычно за ними откровенное равнодушие к холсту, признание, что ничто в человеке не откликнулось на картину. Значит, просчет педагога. И моя первая реакция была чисто «педагогической»: какая разница, сколько лет можно дать женщине с двойного портрета. Документально это давным-давно установлено, ну, а впечатление… Впечатления бывают разные.
Но в досадливом взгляде на картину меня поразил вдруг не возраст — люди XVIII века взрослели раньше нас, — а возрастное соотношение изображенной пары. Мужчина выглядел моложе своей спутницы, хотя только что я повторила студентам то, что говорит каждый искусствовед перед матвеевским полотном: написано сразу после свадьбы художника, когда ему самому было двадцать восемь, а его жене всего четырнадцать лет.
Что это? Обман зрения? Нет, впечатление не проходило. В кипении узкого луча, протиснувшегося у края глухой шторы, лицо молодой женщины раскрывалось все новыми чертами. Не мужчина представлял зрителям свою смущающуюся подругу, — она сама рассматривала их прямым равнодушным взглядом. Ни угловатости подростка, ни робости вчерашней девочки. Руки женщины развертывались в заученных движениях танца, едва касаясь спутника, и более моложавого, и более непосредственного в своих чувствах. И тут крылась новая загадка. Автопортреты пишутся перед зеркалом, и в напряженном усилии держать в поле зрения и холст, и подробности отражения взгляд художника неизбежно обретает застылость и легкую косину. У мужчины на матвеевском полотне этого напряженного, косящего взгляда не было.
И кстати, почему картина оставалась незавершенной? Художник сделал первую, как принято говорить, прокладку, наметил костюмы, прописал лица, но не закончил даже их. Матвеев должен был бы дописать это полотно. Непременно. Как семейную памятку. Пусть не сразу, со временем. Модели всегда под рукой, к работе легко вернуться в любую свободную минуту.
Случайный вопрос рождал то знакомое беспокойство, от которого теперь вряд ли удастся уйти.
Ни одно из сведений на этикетке картины не сопровождалось знаком вопроса — знаком, которым искусствоведы помечают данные, предположительные или косвенным путем установленные. И тем не менее все здесь было предположительным, хотя бы по одному тому, что на холсте не было ни подписи Матвеева, ни даты.
Моя первая мысль — история картины. Каждая картина, поступившая в музей, имеет свое досье, иногда превращающееся в повесть, иногда не выходящее за рамки телеграфного сообщения: автор, название, размеры, техника. На куске лохматящегося по краям картона переливающийся из буквы в букву почерк прошлого столетия, поздние пометки — торопливые, чаще еле приметные, с краю, карандашом.
Сведения о матвеевской картине предельно кратки. Ни малейшего намека, как установлено имя художника, дата. Единственное указание — портрет поступил из музея Академии художеств. Но старые академические каталоги немногословны. Да и о чем говорить, если, оказывается, полотно принадлежало родному сыну художника Василию и было им подарено в 1808 году Академии как портрет родителей. Слишком коротко и просто для возникшего вопроса. А если обратиться к общеизвестной биографии живописца?
Матвеев Андрей. Отчество неизвестно. Год рождения — предположительно 1701-й. С его юностью связываются две взаимоисключающие, но одинаково романтические истории. По одной Петр I встретил будущего художника в Новгороде, где во время богослужения в соборе мальчик украдкой пытался рисовать его портрет. По другой — он же заметил Матвеева на смотре дворянских детей в Петербурге. И так, и так — монаршая милость, особые обстоятельства, рука Петра. В 1716 году Матвеев отправлен обучаться живописи в Голландию. Вернулся спустя одиннадцать лет, работал в Канцелярии от строений — учреждении, ведавшем застройкой Петербурга. Умер в 1738 году. Снова никаких подробностей. Остается единственный выход — архив.
Книга за книгой ложатся на стол переплетенные в заскорузлую кожу тома протоколов Канцелярии от строений. Февраль, апрель, июнь, октябрь… 1727, 1728, 1729, 1730 годы. День за днем рука писаря заносит на шероховатые синие листы происходившие события, приезды начальства, указы, споры о поставленных материалах, распоряжения по строительным работам. К этой руке привыкаешь, ее перестаешь замечать. Рисунок буки, медлительный, придуманно-витиева-тый, сливается с представлением о происходившем, становится звучащим. Как много значит для исследователя вязь давно ушедших людей и как ее помнишь годами!
До конца XVII века в русском искусстве преобладала иконопись. Опыты живописи были редкими, для них приглашались иностранные художники. Петру нужны отечественные живописцы, и он посылает учиться в западные страны русских юношей — пенсионеров. Матвеев оказывается в числе первых. Только спустя несколько лет после смерти Петра Матвеев возвращается на родину. Но петровские годы прошли. Молодой мастер с европейским образованием никому не нужен, никого из окружающих престол временщиков не волнуют судьбы искусства. Матвееву не остается ничего другого, как на общих основаниях просить о зачислении на службу к Канцелярию от строений.
Огромное колесо бюрократической машины медленно, нехотя приходит в движение. Нужны «пробы трудов», нужны отзывы, много отзывов, отовсюду и ото всех. Наконец он получает право на самостоятельную работу, но все это требует времени, усилий, обрекает на горькую нужду. «Заслуженное» за прожитые в Голландия годы пенсионерства жалованье остается невыплаченным. Канцелярия от строений не спешит с назначением оклада. Матвеев безнадежно повторяет в прошениях, что у него нет средств ни на «приносившуюся» одежду, ни на еду. Никаких работ, кроме заказных, художники тех лет не знали, и трудно себе представить, чтобы Матвеев, да еще при полном безденежье, решился начать картину «для себя» — непозволительная, ничем не объясняемая роскошь.
Что ж, в документах действительно об автопортрете ни слова.
…Отступившее глубоко в амбразуру окно архивного хранения казалось совсем маленьким, ненастоящим. На встававшей перед ним стене бывшего Синода солнечные блики сбивчиво и непонятно чертили свои очень спешные сигналы. Временами наступала глуховатая городская тишина с дробным эхом далеких шагов. А страницы переворачивались медленно, будто нехотя.
К Матвееву почти сразу приходит руководство всеми живописными работами, которые вела Канцелярия. Талант и мастерство делают свое. Но это ежедневный шестнадцатичасовой труд, без отдыха, с постоянным недовольством начальства, штрафами, выговорами.
Работы для Летнего дворца — того самого, на берегу Невы, за четким и неощутимым рисунком решетки Летнего сада. Картины для Петропавловского собора — они и сейчас стоят над высоким внутренним его карнизом — «гзымсом», в непроницаемой тени свода.
Еще один документ: в январе 1730 года, чтобы приобрести хоть видимость независимости, Матвеев просит о звании живописных дел мастера — до сих пор он получал тот же оклад, что и в ученические годы в Голландии, 200 рублей в год.
Спустя много месяцев последовало заключение: «От его пробы довольно видеть можно что оной Матвеев к живописанию и рисованию зело способную и склонную природу имеет и время свое небесполезно употребил… к которому ево совершенству немалое вспоможение учинит прибавление довольного и нескудного жалованья, чего он зело достоин». Борьба с нуждой — этот бич художников современники Матвеева слишком хорошо знали и старались отвести от талантливого живописца. В июне 1731 года Матвеев получил звание мастера и оклад в 400 рублей.
И все-таки одно обстоятельство непонятно. Для пробы мастерства от художника требовали представлять портреты с известных экзаменаторам лиц — чтобы «персона пришлась сходна», но он не обратился к автопортрету. Почему? Ведь это облегчало бы задачу тех, кто давал отзыв, и избавляло самого Матвеева от необходимости писать новый портрет, тратя на него силы и время.
Но каковы бы ни были причины этого молчания, оно не нарушается и в последующие годы: автопортрет вошел в наследство художника. Что же делать дальше? Отказаться от поисков? Или… или искать наследников Матвеева.
Трамвай скучно колесит по тесно врезанным в дома улицам. В проемах ворот — очередь дворов, булыжник, зашитые чугунными плитами углы — от давно забытых телег и