не унесешь, где там! Вроде ужились мы с тобой, вроде не хуже ты других. Вроде об интересе не одном своем – о моем тоже хлопочешь, вот и ладно, вот и не надо больше ничего. А про дела сердечные дурацких речей не веди. Или на подарках моих царских больно разбогател, на попустительстве моем власть надо мной почуял? Не обманись, гляди, герцог! Подарки захочу – отберу, а о власти и снов снить не будешь!
– Ваше императорское величество, ни сном ни духом не виноват я перед моей государыней. Разве слово какое дурацкое сорвалось. Отпустите всемилостивейше вину невольную, если в чем не потрафил, мыслей ваших не предугадал.
– Вот и запел петушок как положено – в суп-то не захотелось: еще бы покукарекать, зернышек жемчужных в навозе поклевать, больно много их у государыни Анны Иоанновны рассыпано. Да ладно. Скажи лучше, что насчет племянницы удумал, какую хитрость сочинил?
– Может, не ко времени разговор этот, ваше императорское величество? Может, неприятен он вам?
– Да нет, чего уж Не такая моя судьба, чтоб одних удовольствий от нее ждать, разве что наоборот. Говори, герцог.
– Я так полагал, ваше величество, имея в виду притязания европейских держав, кои с каждым из царственных женихов связаны, предложить партию здешнюю – чтобы принцессу браком сочетать с одним из ваших подданных. Тогда бы все в ваших руках было, и принцесса с супругом из воли вашей ни в чем выйти не могли.
– И какого ж женишка нашей королевне подобрал после всех-то наших переговоров и хлопотов?
– Если только вашему императорскому величеству благоугодно будет, мой младший брат…
– Что?!
– Наша семейная преданность…
– Погоди, погоди, герцог! Это значит, с цесаревной не вышло, за принцессу принялся. Тут к престолу путь еще короче. Престол, выходит, российский решили всем семейством навечно в свои руки забрать?
– Ваше императорское величество, дозвольте разъяснить преимущества…
– Не дозволю! Это выходит, как покойный князь Меншиков с теткой моей богоданной Екатериной Алексеевной: только подписала она, голубушка, последнюю волю в пользу дочери его в законном браке с Петром II, тут же от сладких конфет меншиковских богу душу и отдала. Завещает Анна Иоанновна, дура последняя, престол сынку племянненки своей, родится Бироненок, так и ступай, мать Аннушка, к отцу вседержителю, не копти больше неба – без тебя управимся! А себе какое место удумал, какую власть приготовил – не регентом ли при внучоночке стать решил? Молчать! Позвать сюда племянницу, принцессу Анну позвать! Живо!
Анна Леопольдовна – как же давно произошла наша с ней первая и такая неожиданная встреча…
Торжественная, пронизанная тонко отсвечивающей позолотой тишина Русского музея. Зал времен Петра I. Работы петровского пенсионера, живописца Андрея Матвеева. Этикетка – „Автопортрет художника с женой. 1729 год“. Обычные занятия со студентами по живописи XVIII века. Разговор об удивительном для тех далеких лет ощущении человека в почти неуловимом переливе настроений, о цвете, сложном, вибрирующем, будто настроенном на это душевное состояние, о технике – манере стремительной, уверенной, легкой, где скрытая за широкими, жидкими мазками первая прокладка цвета создает ощущение внутреннего свечения живописи. И вдруг нелепый вопрос: „А на сколько лет выглядит женщина на портрете?“
Анна Леопольдовна.
Откровенно говоря, преподаватели не любят бытовых вопросов. Обычно за ними откровенное равнодушие к холсту, признание, что ничто в человеке не откликнулось на картину. Значит, просчет педагога. И моя первая реакция была чисто „педагогической“ – какая разница, сколько лет можно дать женщине на двойном портрете. Документально это давным-давно установлено, а впечатление – впечатления бывают разными.
Но в досадливом взгляде на картину меня вдруг поразил не возраст – люди в XVIII веке взрослели раньше нас, – а возрастное соотношение изображенной пары. Мужчина выглядел моложе своей спутницы, хотя только что я повторила студентам то, что говорит каждый искусствовед перед матвеевским полотном: написано сразу после свадьбы художника, когда ему самому было двадцать восемь, а его жене всего четырнадцать лет.
Что это? Обман зрения? Но впечатление не проходило. В кипении узкого луча, протиснувшегося у края голубой шторы, лицо молодой женщины раскрывалось все новыми чертами. Не мужчина представлял зрителям свою смущающуюся подругу, – она сама рассматривала их прямым, равнодушным взглядом. Ни угловатости подростка, ни робости вчерашней девочки. Руки женщины развертывались в заученных движениях танца, едва касаясь спутника, и более моложавого, и более непосредственного в своих чувствах. И тут крылась новая загадка.
Автопортреты пишутся перед зеркалом. И в напряженном усилии держать в поле зрения и холст, и подробности отражения взгляд художника неизбежно приобретает застылость и легкую косину.
У мужчины на матвеевском портрете этого напряженного, косящего взгляда не было. И кстати, почему картина осталась незавершенной? Художник сделал первую, как принято говорить, прокладку, наметил костюмы, прописал лица, но не закончил даже их. Матвеев должен был бы дописать это полотно. Непременно. Как семейную памятку. Пусть не сразу, со временем. Модели всегда под рукой, к работе легко вернуться в любую свободную минуту.
Случайный вопрос рождал то знакомое беспокойство, от которого так трудно потом уйти.
Ни одно из сведений на этикетке картины не сопровождалось вопросом – знаком, которым искусствоведы помечают данные предположительные или косвенным путем установленные. И тем не менее все здесь было предположительным, хотя бы по одному тому, что на холсте не было ни подписи Матвеева, ни даты.
Первая мысль – история картины. Каждая картина, поступившая в музей, имеет свое досье, иногда превращающееся в повесть, иногда не выходящее за рамки телеграфного сообщения: автор, название, размеры, техника. На куске лохматящегося по краям картона переливающийся из буквы в букву почерк прошлого столетия, поздние пометки – торопливые, чаще еле приметные, с краю, карандашом.
Сведения о матвеевской картине предельно кратки. Ни малейшего намека, как установлено имя художника, дата. Единственное указание – портрет поступил из музея Академии художеств. Но старые академические каталоги немногословны. Да и о чем говорить, если, оказывается, полотно принадлежало родному сыну художника, Василию Андреевичу Матвееву, и было им подарено в 1808 году Академии как портрет родителей. Слишком коротко и просто для возникшего вопроса. А если обратиться к общеизвестной биографии живописца?
Матвеев Андрей. Отчество неизвестно. Год рождения – предположительно 1701-й. С его юностью связываются две взаимоисключающие, но одинаково романтические истории. По одной Петр I встретил будущего художника в Новгороде, где во время богослужения в соборе мальчик украдкой пытался рисовать его портрет. По другой – он же заметил Матвеева на смотре дворянских детей-недорослей в Петербурге. И так, и так монаршая милость, особые обстоятельства, рука Петра. В 1716 году Матвеев отправлен обучаться живописи в Голландию. Вернулся спустя одиннадцать лет, работал в Канцелярии от строений – учреждении, ведавшем застройкой Петербурга. Умер в 1738 году. Снова никаких подробностей. Остается единственный выход – архив.
Книга за книгой ложатся на стол переплетенные в заскорузлую кожу тома протоколов Канцелярии от строений.
Февраль, апрель, июнь, октябрь… 1727, 1728, 1729, 1730… День за днем рука писаря заносит на шероховатые листы происходившие события, приезды начальства, указы, споры о поставляемых материалах, распоряжения по строительным работам. К этой руке привыкаешь, ее перестаешь замечать. Рисунок букв, медлительный, придуманно-витиеватый, сливается с представлением о происходившем, становится звучащим. Как много значит для исследователя эта вязь давно ушедших людей и как помнишь