смертным грехом, то совершаешь еще один, не менее тяжкий, чем первый, и одно прегрешение прибавляется к другому, подспудно отягощая совесть.
В церкви Святой Марии я в двадцать шесть лет венчался со своей первой женой. Во время церемонии я испытывал такое смятение и нервное напряжение, да вдобавок у меня кружилась голова из-за скопления народа, что, возможно поэтому, лавр-исполин во дворе церкви как-то выпал из поля моего зрения, хотя сейчас меня одолевает тревожное сомнение: а вдруг его срубили? — ведь в городе, где древоубийство стало обычным делом, в этом не было бы ничего странного. О том усатом, коротко стриженном молодом человеке в костюме цвета морской волны и с галстуком жемчужного цвета у меня сохранились гораздо более смутные воспоминания, чем о богобоязненном и терзаемом тайным стыдом юнце. Между ними разница в четырнадцать лет. За это время он успел довести до совершенства навыки, усвоенные еще подростком, научился притворяться тем, кем его хотят видеть, и, стиснув зубы, делать то, что от него ожидают: цель этой наивной уловки заключалась в том, чтобы утаить от других свое подлинное «я» и, утоляя духовный голод книгами и мечтами, а также все увеличивающейся порцией злости, оставаться мягким и податливым с виду. Так он и жил — в постоянном изгнании, где-то у самого горизонта, который почти никогда не становится ближе, хотя является всего лишь оптической иллюзией вроде пространства чистого поля, нарисованного на стене, или в каком-нибудь фильме, где актер на полной скорости ведет машину с открытым верхом по краю обрыва, но при этом что-то не заметно, чтобы ветер трепал ему волосы, а на ветровом стекле не мелькают тени деревьев.
В той части Алькасара, которая расположена за церковью Святой Марии и опоясана с южной и западной стороны террасами огородов и дорогой, огибающей развалины городской стены, улицы были узкие и мощеные, а площади едва вмещали какой-нибудь родовой дом, украшенный огромной каменной аркой, и два-три тутовых дерева или тополя. Самые старые дома района относятся к XV веку. Они побелены, и только дверная притолока сохранила первозданный желтоватый цвет песчаника, из которого они сложены, — кстати, из того же самого, что и церкви с дворцами. Белизна извести и золотисто-рыжеватый оттенок камня контрастируют в тончайшей гармонии, которая роднит светоносное и утонченное Возрождение с суровой красотой народной архитектуры. Длинные и узкие окна с частыми решетками, похожими на жалюзи, и высокие стены глухих садовых оград вызывают в памяти непроницаемость мусульманского жилища, без каких бы то ни было изменений унаследованную монастырями. Есть дома с окнами-щелями, смахивающими на бойницы, в которых мы прятались в детстве, и огромными кольцами у входа— эти железные кольца были такими тяжелыми, что нам было не под силу их поднять; говорили, что в прежние времена к ним привязывали лошадей. В таких домах жила знать, эти люди управляли городом и во время своих феодальных восстаний против королевской власти укрывались за стенами
Алькасара. Под прикрытием стен крепости располагался и Еврейский квартал: знать нуждалась в деньгах евреев, их административных способностях, талантах ремесленников — так что в ее интересах было предоставить им защиту во время периодических вспышек гнева благочестивой и невежественной толпы, подстрекаемой проповедниками-фанатиками и взятой за живое все теми же вымыслами об осквернении жертвы и кровавых ритуалах, якобы справляемых евреями с целью опорочить веру Христову. Они-де похищали священные хлебы, оплевывали и топтали их, втыкали в них гвозди, сплющивали щипцами, чтобы воспроизвести на них истязания, которым была подвергнута плоть Иисуса Христа. Выкрадывали христианских детей и обезглавливали их в подземельях синагог, пили их кровь или же пачкали ею белую муку священных хлебов.
Кто-то рассказал мне о еврейском доме, и я кружил по району Алькасара, пока не набрел на него. Он укрылся в узком переулке, будто втиснувшись туда, и я помню, что в доме жили: из открытых окон, уставленных цветочными горшками, доносились голоса людей и шум телевизора. Дверь была низкая, и на стене по обе стороны от дверного проема были выбиты две звезды Давида, вписанные в круг, еще не настолько стершиеся от времени, чтобы рисунок нельзя было разглядеть в деталях. Этот небольшой, но прочный дом, судя по всему, принадлежал не какому-то зажиточному семейству, а писцу, мелкому торговцу или учителю в раввинской школе; в годы, которые предшествовали изгнанию евреев, его обитатели пытались наладить нормальную жизнь в постоянных метаниях между страхом и надеждой на то, что приступы христианского фанатизма, угрожающие их жизни, сойдут на нет, как уже бывало не раз, и в этом маленьком городке, к тому же под прикрытием стен Алькасара, не повторится ничего похожего на ужасную резню, устроенную в Кордове несколькими годами раньше, или на ту, которой был отмечен конец предыдущего столетия. Кажется, что дом затаился здесь, в проулке, желая спрятаться, точь-в-точь как человек, который низко опускает голову и, втянув ее в плечи, передвигается, прижимаясь к степе, чтобы остаться незамеченным. А как тут будешь себя вести, зная, что со дня на день тебя могут выставить вон, что достаточно подписи и сургучной печати под документом — и вся твоя жизнь пойдет прахом, ты потеряешь все: свой дом, свое имущество, свой налаженный быт — и будешь вышвырнут на дорогу, выставлен на всеобщий позор, лишен всего, что считал своим, и отправлен в плавание на корабле, который доставит тебя неведомо куда, в ту страну, где ты тоже окажешься изгоем и меченым. А то и вовсе корабль просто-напросто пойдет ко дну в этом внушающем ужас море, которого ты никогда не видел. Две звезды Давида — вот все, что свидетельствует о существовании некогда многочисленной общины, точно так же как окаменелый отпечаток диковинного листа, одного из бесконечного множества ему подобных, хранит память о лесе, сметенном природным катаклизмом тысячи лет назад. Наверно, эти люди никак не могли поверить в то, что их на самом деле приговорят к изгнанию, что им придется в считаные месяцы покинуть край, где они родились и где издавна жили их предки, покинуть улицы города, который они считали своим и в котором вскоре им предстоит столкнуться лицом к лицу с неприкрытой ненавистью. Кто же поверит, что ваш дом, дом, где сложился весь уклад вашей жизни, будет в два счета отнят и что сюда переедут незнакомые люди, которым будет ничего неведомо о тех, кто жил здесь раньше и свято верил в то, что дом принадлежит им. Входная дверь была с ржавыми гвоздями, железным молотком и скромными готическими лепными украшениями в углах притолоки. Вполне вероятно, что ключ, который подходил к огромной замочной скважине, высланные увезли с собой и передавали от отца к сыну, из поколения в поколение изгнанников, вместе с языком и звучными кастильскими именами, романсами и детскими песнями, которые евреи Салоников и Родоса потом захватят с собой в долгий путь по кругам освенцимского ада. Наверно, дом, из которого навсегда уехала семья Баруха Спинозы или Примо Леви, был похож на этот. Я бродил по мощеным улочкам Еврейского квартала Убеды, представляя себе, какая тишина воцарилась здесь в первые дни после изгнания — такая же, что и в 1941 году на улицах сефардского квартала в Салониках, после того как немцы вывезли его жителей. В нем больше никогда не раздадутся голоса девочек, прыгающих через веревочку и при этом напевающих романсы вроде тех, что мне довелось услышать еще в детстве, — романсы о женщинах, которые переодевались в мужское платье, чтобы сражаться с маврами, или о заколдованных королевах. Приговоренные к изгнанию покидали Алькасар, а с высоты церковных кафедр гремели проповеди францисканцев и доминиканцев, взывающих к неграмотной толпе, и колокола захлебывались победным звоном; все это происходило весной и летом 1492 года — вот еще одна дата, которую мы заучивали в школе, потому что это был, как нам объяснил учитель, момент наивысшей славы в истории Испании: отвоевана Гранада, и открыта Америка, и наша родина, где только-только завершилось объединение земель, стала империей. «С Елизаветой и Фердинандом империи солнце взошло, — пели мы, по-военному отбивая шаг, дабы придать еще большую торжественность гимну, — и это священное знамя сквозь века пронесем». Изгнание евреев представлялось столь же важным деянием католических королей, как победа над маврами в Гранаде, а по мудрости не уступало решению поддержать Колумба; на страницах нашей школьной энциклопедии нечестивцы были изображены с крючковатыми носами и заостренными книзу ушами, им, нечестивцам, приписывалась такая же черная зависть, как и всем прочим заклятым врагам Испании, хотя единственное, что нам было известно о последних, так это их имена, вселяющие ужас, — имена масонов и коммунистов. Когда мальчишками мы дрались на улице и один плевал в другого, ему всегда кричали: «Еврей, ты плюнул в Господа». Среди фигур, которые расставлялись в церкви на Страстной неделе, палачи и фарисеи выделялись таким же устрашающим видом, что и евреи на картинках из школьной энциклопедии. В сцене Тайной вечери Иуда с крючковатым носом и остроконечной бородой, позеленевший от предательства и алчности и украдкой бросающий взгляды на кошелек с тридцатью сребрениками, внушал нам, детям, не меньший страх, чем какой-нибудь киношный Дракула.
Через много лет и несколько жизней спустя, я познакомился в римском отеле «Эксельсиор» с писателем Эмиле Романом, румыном и сефардом; он не только бегло говорил по-итальянски и по-