– С испанского сапога, – выговорил он наконец.
Злосчастная девушка почувствовала себя покинутой и богом и людьми; голова ее упала на грудь, как нечто безжизненное, лишенное силы.
Палач и лекарь подошли к ней одновременно. В то же время оба помощника палача принялись рыться в своем отвратительном арсенале.
При лязге этих страшных орудий бедная девушка вздрогнула, словно мертвая лягушка, которой коснулся гальванический ток.
– О мой Феб! – прошептала она так тихо, что ее никто не услышал. Затем снова стала неподвижной и безмолвной, как мраморная статуя.
Это зрелище тронуло бы любое сердце, но не сердце судьи. Казалось, сам Сатана допрашивает несчастную грешную душу под багровым оконцем ада. Это кроткое, чистое, хрупкое создание и было тем бедным телом, в которое готовился вцепиться весь ужасный муравейник пил, колес и козел, – тем существом, которым готовились овладеть грубые лапы палачей и тисков. Жалкое просяное зернышко, отдаваемое правосудием на размол чудовищным жерновам пытки!
Между тем мозолистые руки помощников Пьера Тортерю грубо обнажили ее прелестную ножку, которая так часто очаровывала прохожих на перекрестках Парижа своей ловкостью и красотой.
– Жаль, жаль! – проворчал палач, рассматривая ее изящные и мягкие линии.
Если бы здесь присутствовал архидьякон, он, несомненно, вспомнил бы о символе: о мухе и пауке.
Вскоре несчастная сквозь туман, застилавший ей глаза, увидела, как приблизился к ней «испанский сапог» и как ее ножка, вложенная между двух окованных железом брусков, исчезла в страшном приборе. Ужас придал ей сил.
– Снимите это! – запальчиво вскричала она и, выпрямившись, тряхнув растрепанными волосами, добавила: – Пощадите!
Она рванулась, чтобы броситься к ногам прокурора, но ее ножка была ущемлена тяжелым, взятым в железо дубовым обрубком, и она припала к этой колодке, бессильная, как пчела, к крылу которой привязан свинец.
По знаку Шармолю, ее снова положили на постель, и две грубые руки подвязали ее к ремню, свисавшему со свода.
– В последний раз: сознаетесь ли вы в своих преступных деяниях? спросил со своим невозмутимым добродушием Шармолю.
– Я невиновна.
– В таком случае, мадемуазель, как объясните вы обстоятельства, уличающие вас?
– Увы, монсеньер, я не знаю!
– Итак, вы отрицаете?
– Все отрицаю!
– Приступайте! – крикнул Шармолю.
Пьера повернул рукоятку, и испанский сапог сжался, и несчастная испустила ужасный вопль, передать который не в силах человеческий язык.
– Довольно, – сказал Шармолю, обращаясь к Пьера. – Сознаетесь? спросил он цыганку.
– Во всем сознаюсь! – воскликнула несчастная девушка. – Сознаюсь! Только пощадите!
Она не рассчитала своих сил, идя на пытку. Бедная малютка! Ее жизнь до сей поры была такой беззаботной, такой приятной, такой сладостной! Первая же боль сломила ее.
– Человеколюбие побуждает меня предупредить вас, что ваше признание равносильно для вас смерти, – сказал королевский прокурор.
– Надеюсь! – ответила она и упала на кожаную постель полумертвая, перегнувшись, безвольно повиснув на ремне, который охватывал ее грудь.
– Ну, моя прелесть, приободритесь немножко, – сказал мэтр Пьера, приподнимая ее. – Вы, ни дать ни взять, золотая овечка с ордена, который носит на шее герцог Бургундский.
Жак Шармолю возвысил голос:
– Протоколист, записывайте! Девушка-цыганка! Вы сознаетесь, что являлись соучастницей в дьявольских трапезах, шабашах и колдовстве купно со злыми духами, уродами и вампирами? Отвечайте!
– Да, – так тихо прошептала она, что ответ ее слился с ее дыханием.
– Вы сознаетесь в том, что видели овна, которого Вельзевул заставляет появляться среди облаков, дабы собрать шабаш, и видеть которого могут одни только ведьмы?
– Да.
– Вы признаетесь, что поклонялись головам Бофомета, этим богомерзким идолам храмовников?
– Да.
– Что постоянно общались с дьяволом, который под видом ручной козы привлечен ныне к делу?
– Да.
– Наконец, сознаетесь ли вы, что с помощью дьявола и оборотня, именуемого в просторечии «монахпривидение», в ночь на двадцать девятое прошлого марта месяца вы предательски умертвили