в той или иной степени отражалась давняя французская социалистическая традиция, ясно видимая начиная с Великой французской революции. Глубоко изучая историю и философию, Жорес не мог не познакомиться с именами, сочинениями и делами Бабефа, Сен-Симона и Фурье, Луи Блана, Кабэ, Прудона и Бланки. Хотя все они были далеки от научного социализма Маркса и Энгельса, каждый из них по-своему боролся за социалистический идеал. Но, видимо, этот идеал не привлекал Жореса, и, находясь в возрасте, в котором Жюль Гэд и многие другие французские социалисты уже встали на путь борьбы, он не испытывал влечения к социализму.
Правда, в его жизни времен Нормальной школы случались эпизоды, которые, быть может, оказались крохотными искрами, осветившими Жоресу путь к социализму.
В декабре 1879 года он ехал поездом в Париж, возвращаясь из Кастра. Его соседями по вагону оказались рабочие из Верхней Гаронны, направлявшиеся в столицу, чтобы подработать в последние дни Всемирной выставки. Они были веселы и непринужденны и всю дорогу пели народные песни или шуточные куплеты. Завязался разговор, и Жан услышал нечто такое, что резко отличалось от мнений, распространенных в его среде. Соседи вовсе не считали коммунаров преступниками и поджигателями, они чтили их как героев. С волнением высказывали они свою радость увидеть Париж — арену многих революций. Когда вечером поезд, громыхая, въезжал в город, приближаясь к Орлеанскому вокзалу, один из рабочих, вглядываясь в окно, спросил Жана, указывая на смутно видневшуюся вдали высокую заводскую трубу: не Июльская ли это колонна? Революционный памятник — вот что хотел увидеть прежде всего в столице этот рабочий с юга.
Встреча произвела впечатление на Жореса, и он подробно рассказал о ней в письме к соседу Жюльену, хотя в этом описании не видно ничего, кроме чувства любопытства к необычному для него знакомству.
А картина Парижа со столь бросающимися в глаза признаками глубокого социального неравенства, с контрастами роскоши и нищеты, разве она могла не заставить задуматься столь восприимчивую натуру молодого человека?
— Мне вспоминается, как лет тридцать тому назад, — говорил много позже Жорес, — когда я юношей приехал в Париж, мне однажды представилась картина, вселившая в меня ужас. Мне казалось, что тысячи незнакомых друг с другом и одиноких людей являются бесплотными существами. Я в ужасе спрашивал себя, каким образом случилось, что они мирятся с неравномерным распределением богатств и страданий и почему вся эта громадная социальная постройка не рушится. Я не видел на их руках и ногах цепей и говорил себе: каким чудом объяснить то, что тысячи страдающих и обездоленных людей терпит существующее положение вещей?
Молодой Жорес не мог ответить на вопрос, возникавший в его сознании. И дальше он объясняет причину этого.
— Я не всмотрелся достаточно пристально и не видел, что их сердце сковано путами, их мысль также была скована, но они этого не сознавали.
Не сознавал этого и Жан Жорес. Но он уже ясно почувствовал неладное в окружающем его мире. Его искренние республиканские и демократические убеждения, прочно утвердившееся сознание непреходящей ценности идеалов справедливости и истины, глубочайшая склонность к человечности и ненависть к лжи и несправедливости — все это в сочетании с огромной культурой составляло совершенно определенный духовный облик Жореса в пору его совершеннолетия. Однако он не стал социалистом. Впоследствии ему придется столкнуться с недоверием своих единомышленников по партии, которые не могли простить ему юношеского игнорирования социализма. Между тем надо удивляться не тому, что в Эколь Нормаль Жорес не пришел к социализму, а тому, что вопреки принятой там системе воспитания он навсегда не ушел от него. Ибо именно это было закономерным плодом учебы в школе для подавляющего большинства ее выпускников.
Наступил момент выпуска. Развернулась борьба за последние, самые почетные лавры. Никто не сомневался, что первым будет один из двух — Жорес или Бергсон. Уже не только в Эколь Нормаль, но и среди всего студенческого населения Латинского квартала Жан приобрел прочную славу оратора. Когда он сдавал последний устный экзамен, зал был набит битком. Только строжайший официальный ритуал помешал слушателям разразиться бурными аплодисментами после окончания речи Жореса. Когда он закончил, слушатели с шумом покинули помещение, и следующий выпускник остался наедине с экзаменационной комиссией в пустом зале. Вряд ли этот стихийный плебисцит пришелся по вкусу профессорам. Возможно, он оказал влияние на их решение. Первым оказался не слишком выделявшийся Лебазей, вторым — Бергсон и лишь третьим — наш герой. Увы, это далеко не последний удар по его самолюбию, впрочем весьма умеренному. Добродушный характер Жана помогал ему не слишком долго предаваться унынию, хотя на короткое время он легко ему поддавался.
Жорес получил звание «агреже», дающее право преподавания. Чтобы жить поближе к родителям, он попросил назначить его преподавателем философии лицея в Альби, расположенном недалеко от Кастра.
Пять лет учебы в Париже позади, и вот после грустного прощания с Эколь Нормаль, с живописными улочками Латинского квартала, с другом Шарлем Соломоном Жорес, обладающий теперь дипломом и короткой окладистой бородкой, возвращается в родной Лангедок.
Преподаватель философии
Прекрасное лето 1881 года. Вряд ли в жизни Жореса было время, когда он был бы так безмятежно счастлив.
Знойный июль. Жан лежит на куче снопов в тени дуба, уже лет сто растущего на склоне холма. До октября, когда ему предстоит начать работу в лицее, он может наслаждаться отдыхом и не спеша готовиться к своей новой деятельности. Он уже перечитал десятки книг старых и новых мыслителей, проштудировал курс греческой философии. Последние дни он проводил с сочинениями Спинозы. Но сейчас, лежа в тени густой листвы, он думает не о теории субстанции этого знаменитого философа. Мысли его, приятные и тревожные, отнюдь не в умозрительной сфере.
Вчера он провожал мать к мессе. Может быть, божественная благодать коснулась души молодого атеиста. О нет, его всего лишь обязывает долг верного сына, и в прохладе собора, слушая бормотание кюре на «ланг д'ок» он мысленно переводит его на звучную латынь, рассеянно рассматривая поблекшие стены старого храма. Однако вчера он не был рассеян и взгляд его постоянно устремлялся лишь в одну сторону. Да и вид у него необычный. Сам он, во всяком случае, считает себя теперь блестящим денди. Хотя в действительности до этого не дошло, тем не менее Жан в новом костюме, у него новая модная шляпа с загнутыми полями. Что случилось с этим воплощением беззаботной небрежности и мешковатости? Если последовать за направлением взгляда Жана, то все станет ясным: он смотрит на мадемуазель Мари-Поль Пра, которая сидит рядом с матерью.
Ла Круазери, поместье ее родителей, значительно более богатых, чем семейство Жоресов, находилось в километре от Ла Федиаль. Еще детьми они играли вместе. Но и позже аккуратный кринолин Мари ни в малейшей степени не побуждал Жана к опрятности в одежде. Но сейчас, когда на смену кринолину пришел модный турнюр и Мари превратилась в изящную девушку с глубокими живыми глазами, Жан впервые в жизни перестал пренебрегать заботами о своей внешности.
Мать девушки, мадам Пра, охотно поддерживала знакомство с мадам Жорес, находя ее интеллигентной и утонченной. Она благосклонно относилась и к дружбе своей дочери с Жаном, о парижских успехах которого говорила вся округа.
Возвращались из церкви как обычно. Впереди шли «дети», сопровождаемые взглядами матерей, ступавших на некотором расстоянии позади. Жан разумеется, говорил, говорил много и хорошо о Париже, о красоте природы, о чувствах, впрочем, здесь он становился крайне робок. Он увлеченно расписывал великолепие столицы, говорил о возбуждении, вызываемом бурным потоком ее жизни.
— Правда, все это дает мозгу слишком болезненное возбуждение. Может быть, счастье в другом месте?