мощной шайке, бытовал простой принцип: смерть за нерадивость или за неисполнение приказа. В назидание подчиненным Ферапонт то и дело устраивал показательные казни, имевшие большое воспитательное значение.
В преступных кругах Черногорска и области царило смятение уже хронического свойства: устоявшийся уголовный мир с его старыми “кадрами” явно проигрывал в противостоянии напористым и бестрепетным “новичкам”… Проигрывал не только “точки” и деньги, но — жизни. И слухи — один жутче другого — ползли среди коммерсантов, уже безоговорочно сдававшихся “крыше” Ферапонта, ибо все знали: откажись, начни юлить, очень скоро найдут тебя на одном из пустырей с размозженным черепом и вспоротым брюхом…
Успехи в реализации проекта, родившегося в стенах педагогического института, окрыляли Ферапонтова и Урвачева. Окрыляли власть, страх, внушаемый ими тысячам людей, вседозволенность и вседоступность… И, конечно же, деньги, которых требовалось все больше и больше. Основные затраты шли на покупки автомобилей, стволов, спецсредств, новейшей аппаратуры прослушивания… Несколько раз Ферапонт лично летал в Англию, где, не скупясь на комиссионные, сумел добыть и переправить на родину спецтехнику для прослушивания радио и кабельных телефонных разговоров, ведения скрытой видеосъемки и звукозаписи. Менее всего подельников беспокоила затратная часть на “зарплату” исполнителям: от пятидесяти до ста долларов в месяц… Хватит! Обойдутся! А кто недоволен… Впрочем, недовольства вслух никто не изъявлял. По причинам вполне понятным, ибо не раз братки были свидетелями жесточайшего подавления ослушания и публичных показательных казней, совершаемых Ферапонтом над своими людьми за малейшую провинность.
Для поддержания дисциплины и порядка Ферапонт регулярно прослушивал задушевные разговоры своих подчиненных и в случае малейшей тени измены или двурушничества немедленно отправлял подозреваемых на тот свет.
Впрочем, помимо инвестиций в бандитский бизнес, основные партнеры не забывали и о собственном благополучии, затеяв строительство огромных загородных домов с теплыми бассейнами, купив себе целый автопарк новеньких иномарок и коллекцию ювелирных изделий. К отбору гардероба также подходили с широтой и изыском: носили не то, что бы костюмы, но даже и трусы исключительно “От Кардена” и “Версаче”.
Но главное, что над всеми этими внешними признаками благополучия главенствовало безусловное ощущение себя полновластными хозяевами той новой жизни, что уже прочно укоренилась в стране. Они никого не боялись. Да и кого, собственно, следовало опасаться? Потерявшейся в суматохе идеологических и политических перемен нищей милиции? Разгромленного и раскритикованного КГБ? Жалких прокурорчиков в их обветшалых кабинетиках с кривой казенной меблировкой и карандашами?
— Эх, было времечко! — будут говорить они позднее, и мечтательная сентиментальная поволока станет подергивать стальные немигающие взоры…
Да, стояло подлое и смутное время, когда монолит державы, внезапно превратившийся в студень, аморфно и неотвратимо стекал под откос…
ПРОЗОРОВ
Проснулся Иван рано, наскоро умылся и вышел в тамбур. Серые безвидные пространства пролетали за окном, но иногда в расположении двух-трех деревьев, в стремительном изгибе небольшой туманной речушки, в пологом косогоре, обрамленном купами темных кустов, чудилось ему что-то до боли знакомое и родное, как будто видел он все это прежде не раз и не два, просто все это давным-давно плотно улеглось на дне памяти и вот только теперь память, еще до всякого рассуждения, вскидывалась и отзывалась на увиденные, но позабытые картины.
Что-то плавно и мягко переменилось в движении вагона, зудящая нотка возникла в стуке колес на стыках, — поезд стал замедлять ход. Чувствовалось приближение большого города, потянулись за окном одноэтажные посады, белая колокольня показалась вдалеке…
Скоро будет переезд, подумал Прозоров, волнуясь. Он неожиданно ярко и живо вспомнил тот долгий и давний день, когда с мамой шел через этот переезд, нагрузившись узлами, и мама сказала, указав куда-то в сторону подбородком:
— А вот, кажется, и наш дом. Улица Розы Люксембург, тридцать семь.
Иван сразу увидел веселый нарядный домик, выкрашенный яркой зеленой краской, с белыми наличниками и красной крышей… Но, не доходя до него, мама опустила свои узлы у серого сплошного забора, из-за которого выглядывал дом иной — хмурый и темный.
Квартирной хозяйкой оказалась молчаливая грузная старуха в черном платке, повязанном по- монашески. Известно было, что каким-то сверхъестественным способом, не перемолвившись ни с кем из жильцов и парой фраз, она сумела стравить и перессорить поочередно уже несколько крепких, проверенных жизнью семей, которым привелось снимать здесь жилье.
Семьи эти в итоге съезжали со скандалом, разводом и проклятиями, но мама маленького Вани Прозорова все-таки, несмотря на предупреждения соседей, решились поселиться именно здесь, прельщенная дешевизной сдаваемой комнаты.
— Уж нашу-то с тобой семью никто не разрушит! — улыбаясь, сказала мама, поставив вещи в углу. Затем подхватила Ванюшу под мышки, звонко поцеловала в щеку и высоко подняла над полом. — Ах, какой тяжеленький! — проговорила восхищенно. — Настоящий мужичок!
Она стала кружить его, как часто делала и прежде, когда он был маленький, но на этот раз вышло не совсем удачно. Поплыли беленые стены, кровать с ковриком, коричневый шкаф с туманным от старости зеркалом, на дне которого вспыхнуло отраженное окно, темный таинственный проем открытой в коридор двери, диванчик, затем озарилось настоящее окно, а потом ноги Ивана ударились об угол шкафа, — комнатка была слишком тесной. Мама вдруг замерла и медленно опустила Ваню на пол. На пороге комнаты в проеме открытой двери стояла старуха в черном платке и молча глядела на них. Так состоялось первое знакомство Ивана со старухой.
TC ''У нее было странное имя — Ада Адамовна, и она была настолько старой и ветхой, что действительно показалась маленькому Прозорову дочерью самого Адама. Но — прочь уныние! Какое веселое и счастливое слово — новоселье! И месяц этот, кажется, был самым счастливым в жизни Ивана Прозорова. Стоял солнечный сентябрь, — бодрый, хотя и чуть-чуть грустный, и, пожалуй, единственная горечь, которую испытал в эти дни Ваня, была горечь от сорванной им и разжеванной рябины.
В сентябре самое синее небо, в прозрачном воздухе сверкала длинная паутина, и паутина эта высоко и свободно летела через тихий провинциальный город.
Мама уходила рано утром, когда Иван еще спал, вернее, притворялся спящим; лежал, не открывая глаз, чувствуя на веках дрожащее солнечное марево. Мама склонялась над ним и, обдав чудесным запахом духов, легко целовала в лоб и убегала. Ваня лежал не шевелясь, стараясь не разрушить этого хрупкого счастья, и снова задремывал с улыбкой на устах. Проснувшись, умывался из алюминиевого рукомойника, с наслаждением мылил руки земляничным мылом, нюхал розовый кусок, прежде чем положить в мыльницу, затем шел в маленькую сумрачную кухоньку с изразцовой печкой-плитой в углу. Здесь уютно пахло углем и керосином. Находил на столе термос с чаем, вареное яйцо, ломоть черного хлеба…
Да, он был счастлив в этот месяц как никогда в жизни.
Позавтракав, он выходил во двор и садился на скамейку у крыльца. На самый краешек, потому что на скамейке этой обычно сидела уже старуха, греясь на солнышке.
Удивительнее всего в этой старухе было то, что она целыми днями неподвижно сидела здесь, опершись обеими руками на клюку, и глядела на одинокую корявую яблоню, на забор и на крышу соседского сарая, точно прощаясь с ними перед дальней дорогой.
Маленький Ваня находился на одном краю жизни, совсем еще недалеко отойдя от той непостижимой Вечности, откуда он чудесным образом появился на свет, а старуха уже приближалась к другому краю, уже заглядывала в ту же непостижимую Вечность, куда ей скоро предстояло кануть, и в этом, по-видимому, их возрасты как-то внутренне совпадали. Ада Адамовна много и охотно разговаривала с ним.
TC ''Почему-то Ада Адамовна настоятельно рекомендовала ему идти в военное училище.