Для этого сеньорите, которым ты так одержима, война была вызовом, а послевоенное время и возможность утереть нос Трухильо, простите за выражение, мать его перетак, – еще одним вызовом.
– Не так все просто, племянник. Почему я всегда рисковал жизнью? Из вызова? Из пижонства? Существует много кодексов, помимо уголовного, и наступает день, когда ты создаешь свой собственный – он может быть очень простым, а может быть и сложным, – и всю жизнь потом ты будешь зависеть от этого кодекса, следовать ему или плевать на него, но он всегда будет присутствовать в твоей жизни, незримый как призрак, но как реально существующий призрак, который всегда с тобой.
– И этим кодексом ты оправдываешь свои страдания и свои жертвы, но не только твои – также и страдания других. Вот это меня и раздражает в тех, кто вечно тычет тебе в нос военными временами, послевоенными, с их героями, словно сошедшими с подмостков. Они были как гранитные глыбы – ничто их не брало. Но тех, на кого подобная глыба сваливалась, можно было пожалеть. Они за свои кодексы не только умирали, они убивали других ради своих кодексов, и кодекс все оправдывал. Я предпочитаю людей, которые каждый день записывают себе в еженедельник свой кодекс на этот день, а назавтра переворачивают страницу и уже не помнят о кодексе вчерашнем.
– Эта философия, племянник, годится только на один день, с ее помощью ничего нельзя изменить, нельзя улучшить жизнь людей.
– Мир меняется сам, меняется очень медленно, и ты можешь только чуть подтолкнуть привычный ход вещей, чтобы все стало на свои места. Именно так – на свои места, попало в лунку, как в гольфе, когда мячик толкнешь – и он сам падает в ямку.
– Но кто-то или что-то принес мяч на это место.
– Ну, мне нравится только подталкивать мячик. Правда, детка.
Выпитая бутылка баскского вина, напоминающего кальвадос, – обжигающей жидкости, которую так трудно найти, что почти никто и не находит, – уже подействовала на Рикардо, и, поставив под сомнение кодекс своего дяди, он, иронически улыбаясь, собирается приняться за Хосему.
– Тебя оставили в покое, Хосема?
– Что ты имеешь в виду?
– Полицию. Она тебя не трогает?
– Да вроде, вот уже два года как про меня словно забыли, но нет-нет да поймаю на себе пристальный взгляд жандарма. Я разрисовываю деревья, и они считают меня сумасшедшим.
– Значит, ты изменил свой кодекс?
– Изменил. Я слушал, как вы тут спорили, и вроде согласен.
– Как это «вроде»?
– Я устал всегда быть уверенным в своих доводах, в своем праве умереть и убить. Но я не думаю, что
– Чего я не хочу знать?
– Того, что другие принесли тебе мяч и положили его на краю лунки, чтобы ты сделал именно то, чего от тебя ждут, – подтолкнул его и тот упал в ямку.
– Ах, все одно и то же, вечный греховный союз международного капитализма и социал-демократии.
– Почему бы нам не выйти на воздух? Сегодня полнолуние, и при лунном свете скульптуры Хосемы такие красивые.
Предложив это, Ампаритшу уже подталкивает к выходу, на ходу натягивая на вас толстые вязаные свитера, вытащенные из глубоких сундуков, – они еще пахнут нафталином и душистым мылом. Оказавшись на ночном прохладном воздухе, ты сразу взбадриваешься, словно ступила под холодный душ, хотя все твое естество помнит о вкусном обильном ужине и хорошей выпивке; зато ночная прохлада и лунный свет разогнали ворох идей, роем кружившихся в голове, и они медленно уплывают в объятую мглой долину. В лунном свете столбы Хосемы кажутся величественными, как сама природа, подправленная рукой человека. Ампаритшу предлагает вам взяться за руки; сама она держит за руку сына, а другой – Рикардо. Одну твою руку быстро и нервно поглаживает Рикардо, что предвещает будущие ласки, а другую держит в своей квадратной руке Мигелоа. Теперь Ампаритшу довольна, и когда она заводит баскскую песню, голос ее подрагивает, словно от слез:
Женщина поет, и аккомпанирует ей только шелест леса да еле слышное бормотание Мигелоа, вторящего ей. Ты просишь, чтобы он тебе перевел.
– Это песня Микела Лабоа, и если коротко, то в ней говорится о том, что грядущая зима его не пугает, хотя сейчас лето, потому что настоящее присутствует в будущем, это неразрывная цепь. Его не пугают предрассветный холод, покрытые инеем поля, когда природа кажется безжизненной, потому что сердце хранит тепло летнего солнца, а глаза помнят былое. И его не страшит смерть, потому что из новых побегов виноградной лозы приготовят молодое вино, а наше настоящее станет основой для будущих жизней. А больше всего, Мюриэл, мне нравится последняя строфа. Послушай, как красиво: «И я не грущу, обрывая последние летние цветы в саду; я не грущу, когда прохожу садом, затаив дыхание и уже почти не принадлежа этому миру; я не грущу, смиренно отказываясь от своих чувств, в сумеречном свете, потому что смерть несет с собой сон, в котором навеки забудутся все остальные сны». Нравится?
У тебя текут слезы, но ты не признаёшься в этом, а говоришь, что мысль о смерти как силе, освобождающей от рабства мечтаний, нагоняет на тебя тоску. И даже на Рикардо действует это место, где кажется, будто ведьмы собрались на шабаш, и тени их летают в лунном свете, который отбрасывают тотемы двоюродного брата. И Рикардо поворачивает обратно, к домашнему уюту, обнимая свою тетку и рассказывая ей забавные истории о ее сестре, от чего тетка громко смеется. Тебе хочется узнать больше, – Рикардо всегда говорит, что раньше ты была янки, а теперь превратилась в японку, – но Мигелоа и его сыну очень нравится, что ты спрашиваешь о Микеле Лабоа, народном певце: у них дома есть все его пластинки, и они собираются завести их на стареньком проигрывателе, который сегодня вызвал бы улыбку у любого городского ребенка в любой части света; возможно, именно поэтому смеется и Рикардо.
– Чтобы он заиграл, надо крутить педали?
– Смейся, смейся, он прекрасно играет.
И ты целиком отдаешься чарам песен Лабоа, смысл которых тебе переводят Мигелоа или его сын, и они словно гипнотизируют тебя, и ты не стыдишься признаться в этом вслух:
– Меня словно загипнотизировали, я куда-то плыву.
– Племянник, что такое «загипнотизировали»?
– Это значит, что она потрясена, но по-хорошему потрясена, ей очень, ну просто до чертиков все это нравится.
А перед тобой проходят видения, когда ты слышишь сюрреалистическую песню Лабоа, где говорится о Рембо: ее герои усаживаются на траву и начинают есть часы… «кто-то закрыл твои глаза, прощай, прощай, и вставал рассвет над зеленью моркови, над огородом, когда мы похоронили тебя, о, petit poete,[7] без песен, без ракет, и ты весь уместился в бархатистой выемке внутри абрикоса».
– Это песня, посвященная Лисарди, популярному баскскому поэту.
И они ставят тебе пластинку за пластинкой, и ты наслаждаешься песнями, которые только что открыла для себя, не обращая внимания на демонстративные зевки Рикардо. Хосема подпевает и переводит отдельные места: «Если бы можно было убежать и обрести где-нибудь мир и покой, я не любил бы так цветы, украшающие твой дом. Я не дал бы горю одолеть меня, а безнадежности завладеть моей душой, я не кричал бы так. Я не дал бы повода к раздору, не был бы растением без корней, брошенным в холодную землю. Если бы можно было убежать, если бы можно было разорвать цепь, я не был бы беспомощным моряком, у которого нет корабля».
– Мюриэл, нам рано вставать. Мне надо быть в Мадриде не позже двенадцати.
Он говорит это уже в третий раз, и тебе не хочется его унижать, как не хочется, чтобы горячее тело Хосемы и его слова, заставляющие тебя содрогаться, становились все ближе.
– Давай, милая, мы живем всего ничего.