Расскажите о своих контактах с Норманом Рэдклиффом, о полученных от него инструкциях. Расскажите, когда вы получили указание заняться делом Рохаса, НЙ-5075 и от кого. Ваши встречи в Испании, Соединенных Штатах, на юге Франции и в Доминиканской Республике, безусловно, проводились в соответствии с заранее разработанным планом и с намерением поставить под угрозу безопасность Соединенных Штатов, а также нашего союзника и друга, Доминиканской Республики.

– Я – историк и занимаюсь особенностями человеческого поведения; работа моя связана с этикой. План моей работы был подготовлен точно так же, как подготавливают планы работы тысячи других историков. Было бы странно обвинять человека, занимающегося обстоятельствами убийства Линкольна или Кеннеди, в организации заговора против Соединенных Штатов.

Но нефит упрямо твердит свое, и, глядя на тебя немигающими глазами, снова и снова зачитывает тебе то, что кто-то написал ему на листе бумаги. Хотя он зачитывает этот текст несколько раз, каждый раз он слегка запинается: возможно, понимает, что это лишь предлог, необходимый, чтобы хоть как-то логически обосновать эту ситуацию.

– Где я?

– Мы ответим на ваши вопросы, после того как вы ответите на наши.

Открытой жестокости в их поведении нет. Но когда ты говоришь, что хочешь пить, воды тебе не приносят. Когда ты говоришь, что тебя тошнит, никто и бровью не ведет. Ты бы предпочла, чтобы их вопросы были более осмысленными, тогда ты бы чувствовала себя увереннее: пока они задают вопросы, на которые ты не можешь ответить, ты чувствуешь нависшую над тобой опасность, – так здоровенный верзила объясняет слабаку, на каких основаниях он его избивает, словно тот виноват в их наличии. Ты хотела бы, чтоб у твоих исследований была некая политическая подоплека, но ее нет – тебе нечего им сказать, и они это прекрасно знают. Но раз они это знают, к чему тогда весь этот фарс? И если у них кет ответа на этот вопрос, значит, ты обречена. Приговорена к смерти. Ты пытаешься ухватиться за что-то, но не за что: семейство Куэльо даже не знает, что ты отправилась в Санто-Доминго, Вольтер, этот гротескный старик, был их сообщником, у официанта не осталось данных твоей кредитной карты. В Майами тебя не существует. Где же ты?

– Я в Майами?

– Может, мы оставим вам анкету, и вы спокойно ответите на все ее вопросы в одиночестве? Мы не хотим оказывать на вас давления. Не осложняйте нашу задачу.

Они допрашивают тебя осторожно, как хирурги. Тебе кажется, что, если подойти поближе, от них будет пахнуть, как от врачей в операционной, и запах этот перебьет ту вонь хлороформа, которой пропитано еще все твое существо. Наверное, пора обедать: пришло время гамбургера и кока-колы. То, что тебе кажется уловкой, – всего лишь обычная привычка, без которой не может обойтись ни один палач: надо поесть.

– Я хочу пить, очень.

– Потом.

Они выходят из комнаты, и, когда дверь за ними закрывается, кажется, что их тут никогда не было. Как будто ушли четыре привидения. Вдруг дверь снова открывается, и один – тот, в ком заметна негритянская кровь, смуглее остальных, – протягивает ей стакан, до краев полный воды. Он протягивает его тебе и улыбается.

– Я добрее. Особенно с женщинами. Но должен сказать, что мой приятель еле сдерживается, и я не знаю, насколько его хватит. Так что послушай моего совета: давай закончим это дело побыстрее. Если мужики еле выдерживают, то представь, каково будет женщине. Не заставляй нас передавать тебя в другие руки: сейчас ты среди своих, но потом придут другие, и тогда ты почувствуешь разницу.

Ты перестаешь пить и с неподдельным изумлением спрашиваешь, кто они такие, эти другие. Но ответа нет – только пустой взгляд.

– Мне вам нечего сказать. Мне задают совершенно бессмысленные вопросы. Все мои встречи связаны с моей научной работой: это профессора, люди, знавшие Галиндеса, – с ними любой может связаться, и вы в том числе.

Мужчина разочарованно качает головой:

– Жаль. Я хотел дать тебе шанс.

И уже в спину ему ты спрашиваешь: «Какой шанс?» Но он выходит, громко, оскорбительно, хлопнув дверью. Не могут же они просто так взять и уничтожить тебя! Сейчас ведь не 56-й год. Нельзя стереть человека с лица земли так, чтобы никто ничего не узнал. Ну а если кто и узнает, то что? Ты не можешь ни говорить, ни кричать; у тебя нет мыслей – и только ужас липкой волной начинает заполнять все твое существо. Ты садишься на пол, обхватываешь колени руками, прячешь в них голову и спрашиваешь: «Это было так, Хесус? Так? Но ты их провоцировал, а я просто вела себя как палеонтолог, который кость за костью складывает скелет динозавра. И вдруг выясняется, что динозавр жив, и что эта работа ведет к страданию и к смерти». Если бы ты, по крайней мере, могла молиться! Но тебя воспитали в такой странной религии, что ты никогда не смогла бы принять другую. Если бы ты могла запеть какой-нибудь гимн, громко бросить вызов от лица идей или родины! Ты даже никогда не сражалась с полной самоотдачей за какое- либо дело. С удовольствием дышала ты воздухом протеста, протеста других, но никогда не протестовала сама. Ты разделяла все возвышенные идеалы прошлого и будущего, но только со стороны; душа твоя не загоралась, не приобщалась Святых Тайн с праведниками, готовыми проиграть вместе с тобой или выиграть вместе с тобой. Даже с Галиндесом все не совсем ясно. Он – не праведник, который передаст тебе свой ореол, а противоречивый человек, поднявшийся к вершине своей славы в такой же комнате, как эта. Но он наверняка что-то пел или сказал что-то важное. Может, в последний момент он запел боевой гимн басков или выкрикнул в лицо своим палачам какую-то историческую фразу, о которой теперь никто не узнает. Но что можешь запеть ты, Мюриэл, что согревает тебя изнутри? Надо было гораздо тверже сказать тому старику в парке о твоей преданности Галиндесу, его памяти; преданности, основанной, быть может, на том, что ты понимала чувства Галиндеса в минуту, когда его не могли спасти ни правда, ни ложь, ни Агирре, ни Гувер, ни даже сам президент Эйзенхауэр. Спасти его мог бы только Трухильо; впрочем, даже он не мог ничего сделать, после того как была запущена в ход дьявольская машина. И все-таки, где ты? Куда они тебя привезли? Когда ты приехала в Нью-Йорк и рана после скандала в Солт-Лейк-Сити немного затянулась, тот чилийский фотограф предлагал тебе спасительный путь – сострадание к другим: к нему, к Альенде и всем чилийцам, аргентинцам или уругвайцам, принесенным в жертву на алтарь всеобщего спокойствия. Он говорил и говорил о пережитом им кошмаре, и вы оба доходили до экстаза, переживая снова и снова этот ужас; иногда он превращался просто в медиума, который связывал тебя с этим ужасом, таким примитивным, что он казался тебе совершенно невозможным в мире, в котором жила ты, – это было как фильм о жизни людей в странах третьего мира, совсем в других странах. И ты устала постоянно сочувствовать поражению этого чилийца. Почему же ты не позовешь его сейчас? Ведь четыре года вы делили почти все, кроме твоей сдержанности. Энрике, Энрике! Сейчас он вошел бы в комнату и сказал: «Видишь? Все, о чем я рассказывал тебе, – правда. Ты должна пройти через это. Пройти с полной отдачей, а потом мы с тобой поговорим». И с этими словами он тихо, на цыпочках, чтобы не шуметь и не привлекать внимания палачей, вышел бы из комнаты. Ты никогда не вернешься в Чили, Энрике. Может, ты вернешься на то место на земле, что носит это название, – туда, где погребено так много идей и людей; в место, где люди и человеческие отношения изменились безвозвратно и где ты не смог бы запечатлеть на фотографии ни одного мгновения, когда вы были счастливы и полны надежд. «Я был в Чили, Мюриэл, я вернулся туда. И знаешь, там все потихоньку меняется: Пиночет уже непрочно сидит в своем кресле. Именем Альенде собираются назвать улицу. Лет через двадцать его именем, может быть, назовут и дворец «Ла Монеда», и тогда я сниму на пленку, как спускают флаг и прикрепляют новую табличку – счастливый финал, совсем как в стихах Неруды». Ты устала даже от стихов Неруды, от угрожающей и бессильной латиноамериканской лирики. «А как же оставшиеся не погребенными мертвые, о которых хотят забыть? Как быть с этой мировой братской могилой, которая никогда не становится обвинением убийцам – ведь они расплачиваются только за те жертвы, у которых есть имя и лицо?» – «Мюриэл, Мюриэл, это сказки; среди идей нашего поколения покорность не значилась, но в определенный момент надо уметь смириться с тем, что отнято у тебя из Целого, чтобы не остаться ни с чем». Это фраза принадлежит не Энрике, а Норману. Тому усталому Норману, который приезжал в Нью-Йорк повидать тебя, когда ты только начинала разыскивать людей, уцелевших после испанской катастрофы. Их было немного, этих засохших лепестков, затерявшихся среди огромных небоскребов. «О, город социологов и архитекторов! – воскликнула ты, когда вы с Норманом, выпив как следует, поднялись на среднюю площадку

Вы читаете Галиндес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату