– Черт! Они так уверены в моей смерти?
– О, нет! Но если дело обернется плохо и встанет вопрос о разводе…
– Ты возводишь чудовищную клевету, несчастный! Отдаешь ли ты отчет в том, сколь серьезны твои заявления?
– Я знал, что вы на меня рассердитесь. Нет, у меня нет уверенности, нет никаких вещественных доказательств; это лишь впечатления… Когда дело касается вас, понимаете, я готов на все…
– Ладно, оставь эти домыслы! Только твоя молодость, а также твоя неспособность понять характер Армгарт могут служить им оправданием. Она часто бывала резкой с тобой, возможно, это было несправедливо, и ты невольно затаил обиду.
– Не думайте так, Анри. Я искренне люблю Армгарт. Я восхищаюсь ее прямотой и нравственной чистотой. Именно из-за столь почтительного к ней отношения мысль о том, что она может оставить вас в беде, причиняет мне такие страдания. Это было бы ужасно!..
Подобные намеки всегда оставляют в душе рану; она кажется легкой, но вскоре обостряется, зараженная скрытым ядом, тем коварным ядом лжи, который, независимо от вашей воли, проникает вглубь и постепенно достигает сердца.
В письме я спрашивал у Армгарт, почему наши дети, которых она когда-то хотела видеть протестантами, только что приняли католичество?
Ее ответ облегчил мою душу; она говорила о своих дружеских чувствах к Жермену в таких четких выражениях, что я понял: он не более чем друг для нее. Чувствуя безысходность, томясь от одиночества среди недоброжелательных людей, злорадствовавших над ее горем, Армгарт находила поддержку в искренней дружбе, которая спасала ее от отчаяния.
Впрочем, в тот же вечер я получил другое письмо, доставленное уже подпольно, в нем она объясняла внешнюю холодность письма, посланного раньше, тем, что оно должно было пройти цензуру канцелярии суда. Она говорила, что прокурор Оливье терроризирует всех, угрожая арестовать любого, кто посмеет положительно отозваться обо мне.
С другой стороны, Ломбарди и его приспешники с таинственным видом утверждали, что в руках у правосудия находятся неопровержимые доказательства моей вины, и не только в этом деле, но и в целой серии преступлений, которые до сих пор остались безнаказанными. О них пока молчали якобы в интересах следствия, но смертный приговор или по меньшей мере пожизненная каторга мне были уже обеспечены.
Эти суждения подхватывались в обществе, они обрастали чудовищными подробностями, так что весьма скоро весь Джибути был убежден в том, что я плохо кончу. В подобных обстоятельствах вряд ли кто-то мог посметь протянуть мне руку. Когда я проходил по улицам города, отправляясь на допросы, все сторонились меня, как зараженного чумой.
Так однажды я увидел Репичи и невольно улыбнулся ему, но он тут же повернулся ко мне спиной.
И тут я понял, сколь глубока была пропасть, в которую я упал. Смогу ли я однажды выбраться на поверхность, погребенный под обломками недоброжелательства и клеветы? Я спрашивал себя, в состоянии ли суд присяжных, избранный из числа людей столь предвзятых и так сильно отравленных господствующим мнением, честно ответить на вопрос, от которого зависит судьба обвиняемого? Я очутился на дне бездны, откуда тщетно буду подавать голос. Единственной оставшейся у меня опорой, единственной связью с внешним миром было туземное население, которое, вопреки всему и всем, доверяло мне. Оно избежало поразившей общество эпидемии, и первобытная логика туземцев не допускала мысли, что я могу быть преступником.
X
Марсель Корн должен был провести несколько дней в Джибути, занимаясь делами, связанными с нашим заводом, и, поскольку он сказал, что ему поручено навещать меня ежедневно, я был удивлен, когда он больше не появился. Наконец из записки, переданной мне тайком, я узнал, что он пытался перебросить во дворик ко мне письмо, обернув им камешек, но, к несчастью, подул ветер, и письмо, отнесенное в сторону, упало на дозорный путь. Тогда, опасаясь быть задержанным, он на другой день уехал.
Я не на шутку встревожился: о чем он мне написал? И почему воспользовался таким опасным способом доставки письма, в то время как мог передать его через одного из заключенных?
Камешек, брошенный в мою отдушину, заставил меня взобраться на «помост». Во дворе я увидел Али Омара, своего бывшего матроса. Оказывается, его тоже арестовали в надежде получить в лице Али свидетеля обвинения. Он знаком попросил меня пойти в уборную и там, прибегнув к акустическим средствам связи, о которых я уже упоминал, сказал:
– Я нарочно сделал так, чтобы попасть в тюрьму и сообщить тебе, что комиссар полиции, судья и вся их шайка в сопровождении двадцати аскеров отправились на остров Муша. Они перекопали все дюны и надругались над могилами рыбаков, думая, что ты зарыл там труп Жозефа.
Я подумал, не существует ли какой-то связи между этим фантастическим обыском и запиской Марселя, которую наверняка подобрали возле стены. Было ли это в таком случае просто неловкостью молодого человека или же тут есть какой-то умысел? Нет, я не имел права предполагать в нем такое коварство. У Марселя не могло быть столь гнусных намерений. Да и с какой стати ему было вредить мне?
Очень скоро все прояснилось: на другой день утром я был вызван к следователю. Войдя в его кабинет, я увидел на его столе скомканную и тщательно разглаженную бумажку и узнал почерк Марселя. Его письмо, как я и думал, было перехвачено. Театральным жестом показав на бумажку, Оливье спросил:
– Узнаете ли вы этот почерк?
– Да, это, кажется, почерк Марселя Корна.
– Это письмо предназначалось для вас, но, несмотря на все ваши уловки, оно не ускользнуло от нашей бдительной охраны, а ваш юный друг поспешил скрыться. Поэтому я должен получить от вас кое-какие объяснения в связи с результатами наших раскопок на острове Муша.
Он сделал точно рассчитанную паузу, разглядывая меня с улыбкой, которая, по его замыслу, должна была привести меня в замешательство. Он потирал руки с довольным видом как человек, отныне уверенный в своей правоте. А затем продолжил, ухмыляясь: