единственный разумный выход — отрицание проблемы.
А лучше тотальное отрицание, полный отказ от всех проблем. А то как бы не пришлось самому себе удалять аппендицит, который так много пользы приносит организму в мирное время.
Любовь моя. Откуда этот водопад крови, что за бездна разверзлась в твоем бедре? Я не слышу больше твоих шевелений. Я начинаю беспокоиться. Я твой супруг, мои переживания вполне законны, я имею право знать, что происходит с моей женой. Я знаю, что я вогнал эту штуку слишком глубоко и без посторонней помощи кровь и жизнь будут бить из тебя ключом, пока окончательно не покинут безжизненное тело.
В моем квадратике неба наступил вечер, стащив, как жулик, простыню тумана, такую же грязную и серую, как моя.
Спасать или не спасать это чудовище?
Уже несколько месяцев, как я пишу в темноте. У меня лампочки перегорели. Добрую половину суток я веду свое повествование вслепую. А в углу моей комнаты жестяная коробка уже переполнена моими экскрементами. Какой смрад! А я ничего не чувствую. Боль очень эффективная штука против внешних раздражителей, она позволяет не обращать на них внимания.
Неужели я должен бросить свою любимую женщину в агонии, истекающей кровью?
Я могу лежать только на животе. Потому что вид потолка приводит меня в ужас, мне кажется, что я падаю, гибну в автокатастрофе, у меня начинается паника, при этом основная часть моих умственных способностей сгорает в результате аварии.
А что бы вы сделали на моем месте?
Вы открыли бы дверь?
55
Я открыл дверь. Ее там не было. Из кухни донеслись хрипы и шорохи.
Признаки жизни.
Я не в состоянии больше пользоваться левой рукой. Кровь перестала брызгать оттуда, как из рваного бурдюка, но, хотя движение имеет свойство возвращать телу жизнь, моя левая рука оживать почему-то не хочет. Пришлось тащиться до кухни на одной правой. Кое-как дополз до конца коридора.
А там, как это сказать…
Моя жена лежит посреди кухни между двумя белыми прямоугольниками, где раньше стояли холодильник и посудомоечная машина. Она полумертва. Лежа она кажется еще огромнее. Кашалотиха, которую выбросило на льдину. Это не самое удачное сравнение, я понимаю, но ничего другого мне сейчас в голову не приходит.
Ее кроссовки порваны со всех сторон. Потому что сношены и потому что ногам в них уже не хватает места. Я подполз и узнал запах, который исходил от одной ноги. Такой же будет, если я открою рот. Значит, палец, который гниет у нее в спальне, ее собственный. Природа не смогла поправить ее грязное дело. У нее гангрена до щиколотки. Нога пропала, это видно.
Моя жена лежит на кухонном полу и потихоньку приходит в себя. Она шириной сантиметров шестьдесят со спины. Объем талии я даже прикинуть не берусь.
Мой скелет от ее туши и половины не займет.
Даже в темноте я забираюсь на нее с такой быстротой, что больше времени займет написать эти строки, и заглядываю ей в лицо.
Ее белые ручки, ее изящные ручки оказываются на моем теле, нелюбимом мною, которое вдруг становится таким прекрасным. Вы понимаете, о чем я говорю. Ручонки, которые касаются моей нечувствительной кожи, шершавой, как пемза, почти безжизненной. И вдруг, в одно мгновение, все это исчезает, а на его место приходит другое: нежность, ласка, тепло — чудо из чудес. И все — одним прикосновением этого пальчика, этой ручки, этого хрупкого изящного тела, слитого с вами воедино так, как будто оно и есть источник вашей собственной жизни.
Кому надо, тот понял.
Теперь эти руки лежат передо мной — вздутые, синие, испачканные в крови. Лежат плашмя на грязном ледяном кафеле нашего кухонного пола.
Но в один прекрасный день случается так, что машина горит, а сигнализация больше не срабатывает.
Столько любви и столько ненависти.
Столько всего.
Длинные ухоженные волосы раскинулись по подушке, как обещание иного мира, райской жизни. Вы понимаете, о чем я говорю. Обожаемое личико в обрамлении этих волос. Длинные, шелковистые, желанные, как неожиданная удача, они умеют напомнить вам былое.
Теперь они короткие и тоже в крови.
И в один прекрасный день ребенок посмотрит на вас.
Они помогают вам забыть все самое плохое — волосы, переливающиеся на солнце, рассыпанные по подушке, по смятым простыням, по софе, по креслу, старому, протертому до дыр креслу.
Какое-то время мы смотрим друг на друга — я и моя жена. Еще один способ остановить время, самый обычный.
Еще один способ ничего не решать, самый привычный.
Она первая принимает решение: она берет меня за руку, за мертвую, за парализованную, которая болтается вдоль тела безжизненной плетью. Она сжимает ее в своих ладонях, а потом кладет ее на лобок и ниже, на то самое место. Так что, если бы я захотел убрать свою руку оттуда, я бы не смог ничего сделать.
Моя рука больше мне не принадлежит.
Я сам себе больше не принадлежу.
Если бы я мог убрать руку оттуда, я бы не захотел ничего сделать.
А потом она заговорила. Она сказала, открой рот и покажи, что у тебя там. Я открыл и показал. Она сказала: так вот почему ты развивал в себе способность к бессловесному контакту, ты предвидел то, что происходит сейчас. Мое молчание было понятнее самой понятной речи. Конечно, родная, все так и было.
Она еще что-то добавляет, но… она отходит в мир иной. Поэтому я воздержусь от комментариев.
В любом случае я просто физически неспособен ни на какой комментарий. Вы возразите — и будете правы.
Я по-прежнему становлюсь гораздо болтливее, когда его закрываю. Ага. Так было и при покупке квартиры. И при поездке в Сахель. Такое у меня необыкновенное свойство.
Она хотела бы знать, какие еще ужасы я приготовил ей в наказание за то, что мы сейчас лежим вот так вместе на грязном полу, оба лишенные способности нормально передвигаться на своих двоих? Я только об этом и думаю, по ее мнению. Она в этом совершенно уверена. От нечего делать в своей камере-одиночке я, видите ли, приписал ей несчастное детство, наполнил ее юность всеми видами физического насилия, представил ее родителей и близких родственников садистами и палачами, выставил службу социальной помощи криминальной организацией, которая так и не сумела вовремя вырвать ее из лап дегенеративной семейки, в которой случались кровосмесительные отношения.
Она сказала, что я принадлежу к тому бездарному большинству, которое понимает ненависть исключительно как наследственную реакцию на грубость и унижение. Конечно, от несчастного детства многое зависит, и в большинстве случаев оно присутствует. Но оно так удобно нашему обществу, которое никак не хочет обойтись без самооправданий, оно его так устраивает. К сожалению, мало кто из нынешних проходимцев сознается вслух и вспоминает о теплом семейном очаге и детстве, залитом любовью, как солнцем. Их память, наоборот, как правило, услужливо напичкана ударами линеек, уроками, преподаваемыми кулаком, выговорами, похожими скорее на Страшный суд. Если бы Бог мог говорить на жаргоне сутенеров!