преступнику:
– Вот видишь. Зачем ты стал разбойником?
Разбойник, красивый мужчина гладиаторского сложения, которого ликторы уже тащили к выходу, обернулся к судье:
– А ты зачем стал судьей? Неужто ты думаешь, что от меня больше, чем от тебя, зависело, кем стать.
Зал быстро опустел. Оставшиеся там два ликтора, отложив в сторону свои фасцы, вооружились метлами, а подручный претора, сидя за столом, продолжал скрипеть тростниковым пером.
Квинтипор подошел к нему.
– Чего тебе? – сердито поднял на него глаза писарь.
– Я – христианин! – улыбнулся Квинтипор.
Писарь покачал головой.
– Прием окончен. Приходи завтра.
– Но я уже нынче христианин.
– Куда ты торопишься? Совсем молодой еще. Успеешь помереть-то.
– Тогда я пойду к самому претору и заявлю ему, что ты не уважаешь закон.
Он сказал это по-прежнему с улыбкой, но очень решительно. Писарь пожал плечами и выбрал восковую табличку побольше.
– Что ж, будешь сегодня двадцать третьим. Твое имя?
– Гранатовый Цветок.
Писарь засмеялся.
– Красивое имя тебе дали.
– Да, красивое, – ответил, смеясь глазами, Квинтипор.
– Сколько лет?
– Двадцатый год.
Перо выводило слишком жирные буквы: видимо, засорилось. Писарь сначала попробовал очистить его, потом отложил в сторону, достал новую тростинку, очинил ее, попробовал ногтем – нашел подходящей.
– Место жительства?
Веки Квинтипора дрогнули.
– Остров… блаженных.
Тростниковое перо поскрипело еще немного. Писец записал, что вышеозначенный безбожник не в своем уме. Потом кивнул ликторам:
– Ведите к остальным!
Ликторы, сменив метлы на фасцы, взяли Квинтипора под стражу.
Часть пятая
Никомидия, или книга о роке
38
Придворный врач, преемник Пантелеймона, весьма ученый и не менее неучтивый грек, предпринимал с полудня уже четвертую попытку пройти к цезарю Галерию. Старший слуга, стерегущий двери, доложил о нем только раз, да и то вернулся из кабинета цезаря не вполне согласно с правилами церемониала.
– Божественный государь не желает видеть врача! – с необычной горячностью сообщил он, ощупывая бока, руки и ноги. Признаться, я сам считаю, что врач ему совсем не нужен. У него силы – хоть отбавляй!
Цезарь прибыл в Никомидию еще ночью, по просьбе больной дочери, уже пятую неделю лежавшей в самом тихом крыле никомидийского дворца, все время на открытом воздухе. Однако великое скопление дел государственной важности заставило отца совершенно забыть о дочери. Рано утром он еще помнил о ней, но тогда сказали, что больная спит, и он решил нанести короткий визит императору. Диоклетиана он нашел в скверном расположении духа, чуть не в гневе: он еле ответил на приветствие Галерия и тотчас, тоном, не допускающим возражений, заявил, что намерен в ближайшее время распространить действие смягчающего эдикта на территорию всей империи. Цезарь попробовал было рекомендовать ему большую осмотрительность, но холодный блеск в глазах императора заставил его замолчать. Он счел более благоразумным просить разрешения удалиться, и император не стал его удерживать. Вообще Диоклетиан держался так, словно уже забыл, что в кабинете у него гость и что гость этот – его соправитель и зять. Нахмурив лоб и сложив вместе ладони, он ходил по тесному кабинету; пальцы его нервно дергались; время от времени он резко подымал голову, словно прислушиваясь или чего-то напряженно ожидая.
«Карры!» – с зубовным скрежетом подумал великан, прикладываясь плотно сомкнутыми губами к лихорадочно горячей руке императора.
Он чувствовал, что этот загадочный изможденный старик, которого он мог бы раздавить двумя пальцами, как сухой орех, второй раз заставил его позорно бежать. И опять за спиной императора он видел Бледноликого, еще более дерзко смеющегося в сознании верной победы. Безбожники получили скрытую амнистию, а с ним император обходится, как с опальным, – это противоречие мог видеть и слепой, а цезарь на свое зрение никогда не жаловался. Завтра, может быть, последует его изгнание или нечто еще более страшное. Уж не подписан ли ему смертный приговор, которого не объявляют до прибытия Бледноликого, чтобы тот собственными глазами увидел его падение, как это было при Каррах? Не исключено, что именно