– Полно, полно, мама! Перестань! – воскликнула Валерия, схватив мать за руку. – Ты сама усиливаешь болезнь тем, что не хочешь расстаться со своим горем.
Резкие слова дочери больно задели августу, уже привыкшую к тому, что с ней во всем соглашаются. По-детски надув губы и немного помолчав, она спросила:
– Зачем ты обижаешь меня, Валерия?
– Обижаю? Чем, мама? Тем, что призываю к терпению?
– Ты совсем не жалеешь меня.
– А меня кто-нибудь жалеет?!
– Ведь ты еще молода.
– Вот именно. Я еще молода… я дочь императора и жена цезаря, а жизнь моя хуже, чем у последней невольницы, обмывающей покойников.
– Почему так разгневались на нас боги? – простонала больная. – Почему лишили меня радости? Я никогда никого не обижала.
– Я не знаю, мама!
И опять схватив августу за руку, Валерия горячо продолжала:
– Но знаю, что у меня-то радость отняли не боги… а вы с отцом… Выдав меня за Галерия!
– О нет! Только не я! Только не я! – рыдая, запротестовала мать. – Ведь я была не в себе, когда тебя увезли к нему.
– В этом все дело. Отдавшись своему горю, ты была слепа и глуха ко мне. Я ползала у тебя в ногах, обнимала твои колени, молила пощадить меня, но ты ничего не слышала и не видела… плакала, плакала, и все о своем сыне.
– О, Аполлоний! Родной мой Аполлоний! – вскрикнула мать, порывисто поднявшись в постели.
Валерия энергичным движением заставила ее опуститься на подушки и, взяв обеими руками за голову, повернула лицом к себе.
– Зачем плакать о том, кого нет? Можно ли без конца сокрушаться над тенью ребенка? Ведь Гадес[57] похитил его, когда он и ходить-то по этой земле еще не научился! Как долго будешь ты рыдать над тенью?! Деметра и та оплакивала Персефону [58] только с осени до весны. А тебе, мама, недостаточно шестнадцати лет, чтобы остановить свои слезы!
Добрым материнским взглядом, исполненным страдания, императрица заглянула в глаза молодой женщины.
– О, дочь моя! Пусть дадут тебе боги узнать, что значит быть матерью, но только не так, как мне!
Валерия вдруг нервно, визгливо расхохоталась:
– Мне? Быть матерью? Я своими руками задушила бы ребенка, если бы выносила его в своем чреве! Но не беспокойся, мне не придется стать убийцей твоего внука. Твоя дочь, которую без согласия матери выдали замуж, никогда не станет матерью! У меня нет мужа, а только господин! Знаешь, что он сделал, когда в свадебном наряде при свете факелов, под звуки флейт подружки привели меня в его дом? Приказал распороть живот беременной невольницы и своими руками вырвал плод, чтобы по его внутренностям ему предсказали будущее. И представь, не обмыв рук, он хотел развязать мой пояс! С той поры меня преследует запах крови. Тот, кого вы с отцом нарекли сыном, весь пропах кровью.
Валерия, тоже рыдая, упала на грудь матери. Та прижала ее к себе и погладила по голове.
– Император, твой отец…
– Нет, мама! Он мне не отец, он только император!.. Может быть, не стань он императором, я и была бы ему дочерью. Но теперь он – только император, у которого нет ничего, кроме империи.
– Он самый мудрый в мире…
– Как ты не понимаешь, мама, что мне нужна не мудрость, а хоть капля любви!
– Ты скажи ему… Хочешь, я попрошу его за тебя?
– Я боюсь его, мама! Если бы ты видела, как он отвернулся от меня, когда я сказала, что не хочу быть женой Галерия! После этого я только раз виделась с ним, но и тогда у него не нашлось для меня доброго слова.
– Он думает, что ты счастлива.
– Он вовсе этого не думает. Он принес меня в жертву, как Агамемнон[59] – Ифигению, и больше я для него не существую.
За окном раздались торжественные звуки труб, которыми обычно приветствовали появление государей. Вскочив с места, Валерия заглянула в атрий[60] и тотчас вернулась с побледневшим, без кровинки, лицом.
– Галерий идет, мама! Всеми богами молю: забудь, о чем мы говорили! Ты видишь, как мне страшно!
Она показала матери руки, покрывшиеся гусиной кожей. Потом поправила подушки, краем одеяла осушила слезы и подняла занавес над входом.
Цезарь Востока явился без свиты, в сопровождении своей дочери. Казалось, пол прогибался под его тяжелыми шагами. Хотя он уже раздобрел, лицо его было еще свежо и румяно, курчавая борода иссиня- черна. В круглых, как у дикой кошки, глазах еще горела безудержная удаль горного пастуха, умеющего и стеречь скот, и угонять его.
Валерия приветствовала мужа молчаливым поклоном. Небрежно кивнув ей в ответ, он поднял правую