С минуту я неподвижно стоял в полутемном коридоре возле телефона и думал: 'Славно денек начался!' В доме еще царили мрак и тишина, только в кухне чуть светлели окна под первыми лучами зари; я стоял босиком на полу, и от холода у меня стыли ноги, внутри все ныло, к горлу подступила тошнота. При этом я вспомнил, что еще очень рано и до девяти часов я не смогу даже поговорить с Миреллой. А что делать до девяти?
Спать я больше не мог. В темноте, осторожно двигаясь между своей постелью и постелью брата, я кое-как оделся. Он зашевелился и сонным голосом спросил:
— Куда это ты?
Я тихо ответил:
— На работу.
Брат пробормотал:
— В такую рань?
В ответ я лишь пожал плечами и вышел на цыпочках. Только-только рассвело; немного отойдя от дома, я двинулся по улице Остиензе, и тут мимо меня один за другим проехали четыре или пять грузовиков с овощами: они направлялись на рынок. За железной паутиной газгольдеров уже розовело небо, местами оно казалось молочно-белым, но облаков нигде не было. День обещает быть великолепным — для всех, решил я, только не для меня. Сам того не заметив, я оказался возле бензиновой колонки отца Миреллы, но он еще не появлялся, было слишком рано. Я брел по пустынным тротуарам, усыпанным мусором — обрывками бумаги, кожурой и огрызками фруктов, брел мимо домов с плотно закрытыми окнами и так, переходя с одной улицы на другую, достиг моста возле речного порта; тут я остановился и сквозь металлические фермы стал смотреть вниз. Тибр, который в этом месте походит на канал, казался неподвижным, его поверхность напоминала поверхность пруда; баржи, груженные мешками с цементом, были неподвижны, так же как установленные на них краны со свисающими цепями и опущенными стрелами; все выглядело мертвым. Я смотрел на эти застывшие предметы, а в голове у меня, все шумело, точно там работала турбина. Просперо своим милым звонком совершенно выбил меня из колеи. Однажды я уже испытывал нечто похожее, когда получил из полиции повестку с требованием явиться; хоть я не совершил ничего дурного и вызывали меня только как свидетеля, я ожидал в тот раз бог знает чего. Теперь же я чувствовал за собой вину, а отец Миреллы внушал мне гораздо больше страха, чем полицейский комиссар.
Так я стоял и смотрел на Тибр; вдруг над самым моим ухом раздался голос:
— Эй, парень, что ты тут делаешь?
Я обернулся и увидел человека небольшого роста, в широком пиджаке, лысого, с темным, как перезревший каштан, лицом; он спустил ногу с педали велосипеда и хмуро смотрел на меня глубоко посаженными глазами. Это был Мальоккетти, отец Миреллы. Похолодев, я пробормотал:
— Да ничего, иду на работу.
— Вот что, — просипел он, — нам с тобой надо потолковать… Только не сейчас… попозже… Я буду ждать тебя у бензоколонки в полдень… Ты ведь знаешь, о чем речь?
На всякий случай я сказал:
— Понятия не имею.
— А я думаю, ты отлично знаешь. Значит, в полдень увидимся.
Он снова уселся на велосипед и покатил, медленно вращая педалями.
Все ясно, решил я, старик уже знает, Просперо правду сказал, и в полдень мне придется держать ответ перед разъяренным папашей. Тут мне стало совсем скверно, и я подумал, что, пожалуй, нет смысла пытаться до этого увидеть Миреллу. Никогда еще я не попадал в такой переплет, но я представлял себе, что женщина, оказавшись в подобном положении, непременно начнет причитать: 'Что теперь делать? Я наложу на себя руки, брошусь в Тибр!' Я же меньше всего был тогда расположен выслушивать жалобы. Но как все- таки устроен человек! В конце концов я пришел к заключению, что до полудня еще очень далеко и что уж лучше выслушивать жалобы Миреллы, чем терзаться самому. Правда, в такой ранний час заявиться к ней было невозможно, но я подумал, что, пока доберусь туда, пройдет немало времени: Мальоккетти жили в переулке Серпе, который берет начало от улицы Портуэнзе, и идти пешком от речного порта до их дома было довольно долго. Я перешел через мост и направился к улице Портуэнзе. Но тут меня охватило нетерпение. Сперва я еще сдерживал шаг, а потом пустился почти бегом. Под конец на какой-то остановке я вскочил в автобус, сказав себе, что в крайнем случае подожду где-нибудь возле их дома.
И вот передо мной переулок Серпе; он почти за чертой города, домишки здесь выстроились вдоль огородов, где растут все больше капуста и латук; а вот и дом Мальоккетти — одноэтажный розовый домик с зелеными ставнями. Я надеялся застать Миреллу одну — ее мамаша торговала фруктами и с утра отправлялась на рынок. Но не тут-то было: я звоню, дверь открывается, но вместо хорошенького личика и тонкой фигурки Миреллы передо мной возникает огромная грудь и багровое лицо торговки фруктами. Я спрашиваю:
— Дома Мирелла?
Она отвечает:
— Мирелла больна.
Я спрашиваю:
— А что с ней такое?
Она отвечает:
— У нее жар.
Тогда я, как дурак, говорю:
— Жар, когда на улице такой чудесный день?
А она в ответ:
— Да при чем тут погода?
Тут я повернулся и побрел обратно на улицу Портуэнзе в еще большей тревоге, чем раньше. Сомнений теперь быть не могло: отец и мать все знают, Мирелла ждет ребенка, а родители до разговора со мной заперли ее на ключ. Я понимал: окажись на моем месте кто-нибудь из моих ловких приятелей, он бы только пожал плечами и уклонился от неприятного разговора с папашей словом, наплевал бы на все. Но я, к сожалению, из другого теста. Я не привык людей обманывать. Коли я задолжал в кабачке, то, можете не сомневаться, непременно приду туда и за все уплачу. Это вопрос совести: у одних она есть, у других — нет. У меня есть.
Не зная, куда деваться, что делать, я сел в автобус и возвратился в город; там я снова принялся бродить по улицам, пока не очутился перед храмом св. Павла, неподалеку от которого стояла бензоколонка Мальоккетти. В церковь как раз входила группа туристов, и я машинально поплелся за ними. Давно уже я не бывал в этом храме и успел забыть, какой он большой. Теперь эта каменная громада меня буквально подавляла. Хорошо еще, что гид вывел меня из этого состояния своей болтовней:
— Взгляните, синьоры, в этих медальонах, там наверху, помещены изображения всех пап, каких знал Рим.
Я поднял глаза, и вдруг мне показалось, что все эти папы уставились на меня своими глазищами и будто говорят: 'Эй, Джиджи, заварил кашу, теперь расхлебывай'. И тогда, точно меня кто в спину толкнул, я направился к одной из огромных исповедален, опустился на колени и сказал, что хочу исповедаться.
Священник, смотревший на меня сквозь решетку, после обычных формальностей, велел мне говорить только правду, и тогда я ему обо всем рассказал: как мы с Миреллой в первый раз встретились, как катались на моторной лодке в Остии, как часами гуляли в сосновой роще в Кастельфузано, как до поздней ночи проводили время на огороде возле ее дома, среди капусты и латука. А потом я прибавил, что родители все знают, что она в положении, и спросил, как мне теперь быть. Не долго думая, священник сурово сказал:
— Сын мой, ты согрешил и должен поправить дело.
— Как это?
— Ты должен на ней жениться.
— Но, отец мой, мы слишком молоды, у меня за душой ни гроша, как я ее прокормлю? Фокусы, что ли, стану показывать?
— Ты обязан жениться, об остальном позаботится господь.
Такое полное непонимание начало сердить меня. Я сказал: