парализован; прежде чем совершить какой-либо жест, я невольно задавал себе вопрос: надо мне это делать или же нет? Словом, я полностью утратил внутренний контакт с Эмилией. Когда имеешь дело с посторонними людьми, всегда можно надеяться вновь обрести былую близость, но в отношениях с Эмилией приходилось лишь тешить себя навсегда погребенными воспоминаниями прошлого: никакой надежды у меня не оставалось.

Мы сидели, ни о чем не разговаривая, время от времени молчание наше нарушалось редкими, ничего не значащими фразами: 'Хочешь вина? Тебе дать хлеба? Положить еще мяса?' Мне хотелось бы передать здесь характер этого молчания, понятный только нам одним, ибо именно в тот вечер оно впервые установилось между нами и отныне больше нас не покидало. Это молчание, тягостное, невыносимое, таившее в себе глубокий разлад между мной и Эмилией, было соткано из всего того невысказанного, что я жаждал ей сказать, подавляя в себе это желание, не находя ни сил, ни слов. Назвать наше молчание враждебным было бы не совсем точно. В самом деле, мы я, во всяком случае, не испытывали друг к другу никакой вражды, а ощущали лишь полное бессилие объясниться. Мне хотелось говорить с ней, мне многое нужно было сказать ей, но в то же время я понимал, что все мои слова теперь ни к чему, что мне вряд ли удастся найти нужный тон. Поэтому я хранил молчание. Однако это не было непринужденным спокойствием человека, молчащего просто потому, что у него нет потребности говорить: напротив, меня обуревало желание высказаться, мне очень многое надо было сказать ей, и мысль о невозможности объяснения между нами не давала мне покоя, невысказанные слова трепетали у меня в сердце, в горле, словно за железной тюремной решеткой. Но и этого еще было мало: я чувствовал, что тягостное молчание для меня все же наилучший выход. Нарушив его, пусть даже тактично и мягко, я рисковал услышать в ответ слова еще более для меня неприятные, еще более невыносимые если только это вообще было возможно, чем само наше молчание.

Однако я еще не привык безмолвствовать. Мы съели первое, затем второе, по-прежнему не произнося ни слова. И только когда подали фрукты, я не выдержал и спросил:

— Почему ты все время молчишь?

— Потому что мне нечего сказать, не задумываясь ответила она.

Она не казалась ни опечаленной, ни озлобленной, и эти ее слова тоже звучали искренне.

— Совсем недавно ты произнесла фразу, продолжал я нравоучительным тоном, которая требует объяснений.

— Позабудь о ней… будто ты ее никогда и не слыхал, ответила она все так же искренне.

— Разве могу я забыть о ней? спросил я с надеждой. Я позабыл бы, если бы твердо знал, что это неправда… Если бы это были только слова, вырвавшиеся в минуту гнева…

На этот раз она ничего не ответила. И у меня снова мелькнула надежда. Может быть, в самом деле так оно и было: она крикнула, что презирает меня, в ответ на мою грубость, когда я душил ее, причинил ей боль.

— Ну признайся, продолжал я осторожно настаивать, ведь то, что ты мне сегодня сказала, неправда… У тебя вырвались эти ужасные слова нечаянно, в ту минуту ты просто вообразила, что ненавидишь меня, тебе хотелось меня оскорбить…

Она взглянула на меня и вновь промолчала. Мне показалось хотя, может быть, я и ошибся, что ее большие темные глаза на мгновение наполнились слезами. Набравшись смелости, я взял ее руку, лежавшую на скатерти, и сказал:

— Эмилия… значит, все это неправда?

На этот раз она с силой, которой я в ней и не подозревал, вырвала руку и даже, как мне показалось, отшатнулась от меня.

— Нет, это правда.

Меня поразил ее глубоко искренний, хотя и печальный тон. Она, казалось, понимала, что стоило ей в ту минуту прибегнуть ко лжи и все, хотя бы временно, хотя бы внешне, пойдет по-старому; я ясно видел, что на какое-то мгновение она испытала искушение солгать мне. Но после короткого размышления отказалась от этой мысли. Сердце мое сжалось еще болезненнее, еще мучительнее, и, опустив голову, я пробормотал сквозь зубы:

— Ты понимаешь, есть вещи, которые нельзя говорить просто так, без всякого основания… никому… тем более собственному мужу?

Она ничего не ответила, только взглянула на меня почти с испугом: наверное, мое лицо было искажено злобой. Наконец она сказала:

— Ты сам спросил меня об этом, и я тебе ответила.

— Но ты должна объяснить…

— Что именно?

— Ты должна объяснить, почему… почему ты меня презираешь.

— А вот этого я тебе никогда не скажу… Даже когда буду умирать.

Меня поразил ее непривычно решительный тон. Но удивление почти сразу же сменилось яростью, я уже не в силах был рассуждать спокойно.

— Скажи, я снова взял ее за руку, но на этот раз отнюдь не ласково. Скажи… за что ты меня презираешь?

— Я ведь говорила уже, что никогда этого тебе не скажу.

— Скажи, не то я сделаю тебе больно.

Вне себя я с силой сжал ее пальцы. Некоторое время она удивленно смотрела на меня, потом стиснула зубы от боли, и на ее лице отразилось то презрение, о котором до сих пор она только говорила.

— Перестань, резко сказала она, ты опять хочешь причинить мне боль.

Меня ударило это ее «опять», в нем, казалось, таился намек на какие-то мучения, которым я подвергал ее раньше, я почувствовал, что мне не хватает воздуха.

— Перестань… Как тебе не стыдно!.. На нас смотрят официанты.

— Скажи, за что ты меня презираешь?

— Брось дурить, пусти меня.

— Скажи, за что ты меня презираешь?

— Да пусти же!

Она резким движением вырвала руку, смахнув на пол бокал. Раздался звон разбитого стекла, она встала и направилась к выходу, громко сказав мне:

— Я буду ждать в машине… Ты пока расплатись.

Она вышла, а я остался неподвижно сидеть за столом, оцепенев не столько от стыда {изнывающие от безделья официанты, как и сказала Эмилия, не отрываясь, глазели на нас, не пропустив во время нашей ссоры ни одного слова, ни одного жеста), сколько пораженный необычностью ее поведения. Никогда прежде она не говорила со мной таким тоном, никогда так не оскорбляла меня. Кроме того, у меня в ушах продолжало звучать произнесенное ею «опять» еще одна печальная загадка, которую мне предстояло разгадать. Когда, каким образом, чем я мог ее ранить, на что она теперь сетовала, подчеркивая это «опять»? Наконец я подозвал официанта, расплатился и вышел.

Выйдя из ресторана, я увидел, что погода, с самого утра пасмурная, окончательно испортилась, моросил частый, мелкий дождь. Впереди в нескольких шагах я различил в темноте фигуру Эмилии. Она стояла у нашей машины, дверцы которой были заперты, и, не проявляя нетерпения, ждала меня под дождем.

— Извини, я забыл, что запер машину, проговорил я неуверенно, и в ответ услышал ее спокойный голос:

— Ничего… дождик совсем маленький.

Покорность, с которой она произнесла эти слова, вновь пробудила в моем сердце хотя это было чистым безумием надежду на примирение. Разве могла она, разговаривая со мной таким спокойным, таким нежным голосом, презирать меня? Я открыл дверцу и влез в машину. Эмилия села рядом со мной. Включив мотор, я сказал ей неожиданно веселым, чуть ли не игривым тоном:

— Ну-с, Эмилия, так куда же мы поедем? Не поворачивая головы, глядя прямо перед собой, она ответила:

— Не знаю… куда хочешь.

Вы читаете Презрение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату