Поскольку, произнес он с улыбкой, но серьезным тоном, с сегодняшнего дня нам необходимо работать по- настоящему… Сценарий должен быть у меня в руках через два месяца.
Я невольно посмотрел на Эмилию и увидел, что лицо ее вдруг исказилось, я уже не раз прежде замечал у нее эту гримасу, являвшуюся признаком душевного смятения и протеста. Но я не обратил на это внимания, не задумался над тем, что именно такое выражение лица было у нее, когда она услышала о предложении впрочем, вполне разумном, которое сделал мне Баттиста.
— Превосходно, сказал я, изо всех сил стараясь выглядеть оживленным и веселым, мне казалось, что именно этого требуют обстоятельства: ведь мы отправлялись в приятную поездку к морю. Прекрасно… Эмилия поедет с вами, а Рейнгольд со мной… Но не обещаю, что говорить мы с ним будем о сценарии!
— Я боюсь быстрой езды! воскликнула вдруг Эмилия. А вы на своей машине всегда гоните как сумасшедший…
Но Баттиста, стремительно схватив ее под руку, воскликнул:
— Со мной вам нечего бояться! И вообще, чего вы боитесь? Ведь мне тоже дорога жизнь.
С этими словами он чуть ли не силой увлек ее к своей машине. Я видел, что Эмилия растерянно и вопросительно смотрит на меня, и я подумал, а может быть, надо настоять на том, чтобы она села со мной? Но тут же решил, что Баттиста обидится: автомобильная езда была его страстью, и, надо отдать ему должное, водил он машину великолепно, поэтому я и на этот раз промолчал. Эмилия продолжала возражать, но все менее решительно:
— Мне хотелось бы все-таки ехать в машине мужа… А Баттиста шутливо парировал:
— Почему обязательно в машине мужа?.. Вы и так целые дни проводите со своим мужем… Садитесь, не то я обижусь.
Так, пререкаясь, они подошли к автомобилю продюсера. Баттиста распахнул дверцу. Эмилия села на переднее сиденье, Баттиста обошел машину, чтобы сесть с другой стороны…
Я смотрел на них как в полусне и даже вздрогнул от неожиданности, услышав голос Рейнгольда:
— Ну как, поехали?
Стряхнув с себя оцепенение, я сел рядом с ним и нажал на стартер.
Позади я услышал гудение мотора тронувшейся вслед за нами машины Баттисты, затем она обогнала нас, резко рванула вперед и стала удаляться по узкой, идущей под гору улочке. Я едва успел разглядеть сквозь стекло спины сидящих рядом Эмилии и Баттисты, потом машина свернула на повороте и скрылась из виду.
Баттиста порекомендовал нам во время пути поговорить о сценарии… Излишний совет: едва мы выехали за город и на умеренной скорости такой, какую позволяла развивать моя маленькая машина, покатили по шоссе на Формию, как Рейнгольд, хранивший до тех пор молчание, начал:
— Скажите откровенно, Мольтени, тогда, у Баттисты, вы испугались, что вам придется делать кинобоевик? Он с улыбкой подчеркнул это слово.
— И продолжаю этого бояться, рассеянно проговорил я, тем более что сейчас на итальянских киностудиях наблюдается именно такая тенденция.
— Все это так, но вам-то бояться нечего, сказал он, и голос его неожиданно зазвучал твердо и властно, мы создадим психологический фильм, чисто психологический. Как я уже говорил вам в тот раз у Баттисты… я, дорогой Мольтени, не имею привычки делать то, чего хотят продюсеры… Я привык делать то, чего хочу я сам… В студии хозяин я, и никто другой… иначе я отказываюсь ставить фильм… Все очень просто, не правда ли?
Я ответил, что все это и в самом деле совсем просто, и в моих словах прозвучала неподдельная радость, ибо такое проявление независимости со стороны Рейнгольда сулило надежду на то, что мне легко удастся найти с ним общий язык и работа над сценарием будет не такой скучной и неприятной, как обычно. Помолчав немного, Рейнгольд продолжал:
— Теперь я хочу изложить вам некоторые свои соображения. Вы сможете вести машину и одновременно следить за ходом моих мыслей?
Я ответил: «Разумеется», однако, едва я приготовился внимать откровениям Рейнгольда, как с проселочной дороги на шоссе выехал запряженный волами воз, и мне пришлось резко свернуть в сторону. Машина накренилась, сделала зигзаг, и мне с трудом удалось выровнять ее, чуть не налетев на дерево.
— Пожалуй, вам следовало ответить: 'Разумеется, нет', расхохотался Рейнгольд.
— Ерунда, сказал я, несколько раздосадованный случившимся, просто волы эти появились совсем неожиданно… Продолжайте, я вас слушаю.
Рейнгольд не заставил себя просить.
— Видите ли, Мольтени… я согласился поехать на Капри… потому что мы действительно собираемся вести натурные съемки на берегу Неаполитанского залива… Но это будет лишь фон… Вообще мы могли бы даже остаться в Риме… Ведь драма Одиссея вовсе не драма моряка открывателя новых земель или возвратившегося домой солдата… Это драма любого из нас… В мифе об Одиссее заключена подлинная история человека определенного типа.
Я сказал первое, что пришло в голову:
— В основе каждого из греческих мифов лежит человеческая трагедия, потому-то они не подвержены действию времени. Они бессмертны.
— Вот именно… другими словами, греческие мифы не что иное, как аллегорическое изображение человеческой жизни… Что же должны сделать мы, современные люди, чтобы воскресить эти столь древние и далекие от нас мифы? Во-первых, определить, какое значение могут они иметь для нас, современных людей, и, во-вторых, расшифровать, раскрыть, разъяснить их значение… Но сделать это следует живо, по- своему, не испытывая благоговейного трепета перед шедеврами греческой литературы, созданными на основе этих мифов… Приведу пример… Вы, разумеется, знаете пьесу 'Траур идет Электре' О'Нила, по которой был поставлен фильм?
— Конечно.
— Так вот, О'Нил тоже постиг ту весьма простую истину, что древние мифы нужно толковать на современный лад. Так он и поступил в своей пьесе… Но я все же не люблю 'Траур идет Электре'… и знаете почему? О'Нил позволил Эсхилу запугать себя. Он правильно посчитал, что миф об Оресте может быть истолкован психологически… Но, устрашившись темы, слишком буквально пересказал миф… Точно примерный ученик, пишущий изложение в школьной тетрадке в линейку… Так и чувствуется, что он писал по разлинованной бумаге, Мольтени.
Я услышал самодовольный смех Рейнгольда, пришедшего в восторг от того, как ловко он разделал О'Нила.
Теперь мы проезжали римскую Кампанью, совсем близко от моря, между отлогими холмами, склоны которых были покрыты золотистой спелой пшеницей, тут и там изредка попадались одинокие раскидистые деревья. Должно быть, мы намного отстали от Баттисты, подумал я: сколько я ни вглядывался, перед нами на дороге и когда она шла прямо, и когда петляла не видно было ни одной машины. Баттиста мчался сейчас, делая больше ста километров в час, где-то далеко впереди, он обогнал нас, наверное, километров на пятьдесят. Рейнгольд снова заговорил:
— Если О'Нил постиг ту истину, что греческие мифы нужно толковать по-современному, согласно последним открытиям психологии, ему не следовало так держаться темы, он должен был не бояться отойти от нее, раскрыть ее по-своему, обновить… А он этого не сделал, и его пьеса 'Траур идет Электре' получилась скучной и холодной… как школьный урок.
— А мне она все же нравится, возразил я. Рейнгольд, не обратив внимания на мои слова, продолжал:
— Теперь мы должны сделать с «Одиссеей» то, что О'Нил не захотел или не сумел сделать с «Орестеей» Эсхила… Вскрыть ее, как на анатомическом столе, проникнуть в ее внутренний смысл, разобрать на составные части, а потом вновь собрать в соответствии с требованиями современности.
Так и не поняв, куда клонит Рейнгольд, я сказал первое, что пришло в голову:
— Внутренний смысл «Одиссеи» всем известен. Одиссей тоскует по дому, семье, родине, но на пути его встают бесчисленные препятствия, которые мешают его скорому возвращению на родину, домой, к семье… Вот в чем конфликт… По-видимому, любой военнопленный, любой солдат, задержавшийся после окончания войны по каким-то причинам вдали от родины, тоже своего рода маленький Одиссей.