Я видел, что по мере того, как я говорил, у Рейнгольда постепенно сходила с лица его широкая улыбка, она все таяла и таяла, пока совсем не исчезла. Потом он, не стараясь, как обычно, скрыть свой немецкий акцент, резко сказал:
— Дорогой Мольтени, разрешите заметить вам, что вы, как всегда, ничего не поняли.
— Как всегда? обиженно повторил я с подчеркнутой иронией.
— Да, как всегда, подтвердил Рейнгольд. И я вам сейчас объясню почему… Слушайте меня внимательно, Мольтени.
— Можете не сомневаться, я слушаю вас внимательно.
— Я вовсе не собираюсь превращать Одиссея, как вы полагаете, судя по вашим словам, в человека, лишенного чувства собственного достоинства, чести, не заслуживающего уважения… Я просто хочу сделать его таким, каким он предстает в «Одиссее». Что представляет собой Улисс в поэме, каким мы его там видим? В поэме это просто цивилизованный человек… Среди прочих героев, людей нецивилизованных, Одиссей единственный человек, приобщенный к цивилизации. В чем же это проявляется у Одиссея? Да в том, что он свободен от предрассудков, в том, что он неизменно прислушивается к голосу разума, даже и в тех случаях, когда речь идет, как вы выражаетесь, о чести, о собственном достоинстве, уважении… В том, наконец, что он умен, объективен, я бы даже сказал, обладает умением мыслить аналитически… Цивилизованность, продолжал Рейнгольд, разумеется, имеет свои недостатки… Одиссей очень быстро забывает, например, о том значении, какое придают так называемым вопросам чести люди нецивилизованные… Пенелопа же человек нецивилизованный, это женщина, которая чтит традиции старины, прислушивается только к тому, что подсказывают ей инстинкт, горячая кровь, ее гордость… Теперь будьте особенно внимательны, Мольтени, и постарайтесь понять, что я хочу сказать… Всем тем, кто нецивилизован, цивилизация может показаться да нередко и кажется моральным разложением, безнравственностью, беспринципностью, цинизмом… Такие обвинения против цивилизации выдвигал, например, Гитлер, который, несомненно, был человеком нецивилизованным… Он ведь тоже немало разглагольствовал о чести… Но мы-то теперь знаем, что представлял собой Гитлер и какова была его честь… Одним словом, в «Одиссее» Пенелопа олицетворяет собой варварство, а Одиссей цивилизацию… Знаете ли, Мольтени, я считал вас цивилизованным человеком, а вы, оказывается, рассуждаете, как эта варварка Пенелопа!
Последние слова он произнес с широкой, ослепительной улыбкой, было видно, что, сравнив меня с Пенелопой, Рейнгольд остался очень доволен этой своей остротой. Но именно это сравнение, сам даже не знаю почему, было мне особенно неприятно. Я побледнел от бешенства и сказал изменившимся голосом:
— Если вы считаете проявлением цивилизованности такое положение, когда муж закрывает глаза на ухаживание другого мужчины за собственной женой, тогда, дорогой Рейнгольд, сознаюсь, я человек нецивилизованный.
На этот раз Рейнгольд, к моему удивлению, не полез в бутылку.
— Одну минутку, сказал он, поднимая руку, одну минутку! Сегодня, Мольтени, вы не в состоянии рассуждать хладнокровно… Совсем как Пенелопа… Сделаем так… Идите сейчас выкупайтесь и поразмыслите хорошенько над всем, о чем мы тут с вами говорили… а завтра утром возвращайтесь и расскажите мне, к чему вы пришли в результате ваших размышлений… Ну как, согласны?
Я ответил в замешательстве:
— Согласен… Но только не думаю, что смогу изменить свою точку зрения.
— Поразмыслите обо всем, о чем мы тут с вами говорили, повторил он, поднимаясь и протягивая мне руку. Я тоже встал. Рейнгольд спокойным тоном добавил:
— Уверен: завтра, поразмыслив обо всем этом, вы согласитесь, что я прав.
— Не думаю, ответил я и пошел по аллее, ведущей к гостинице.
Глава 18
С Рейнгольдом я провел не более часа ровно столько, сколько длился наш спор об «Одиссее». Итак, у меня впереди был целый день, чтобы, как он выразился, 'обо всем поразмыслить', или, иначе говоря, решить, согласен ли я с его трактовкой поэмы. Сказать по правде, едва лишь я вышел из гостиницы, меня тотчас охватило непреодолимое желание не только не размышлять больше по поводу идей, высказанных Рейнгольдом, но и вообще поскорее забыть о них и насладиться изумительным солнечным днем. Но в то же время мне казалось, что в словах Рейнгольда заключено нечто выходящее за рамки нашей совместной работы над сценарием: нечто, что я сам еще не мог определить и что открылось мне из-за моей слишком бурной реакции на этот разговор. Таким образом, мне и в самом деле следовало 'обо всем поразмыслить'. Я вспомнил, что, выходя утром из дома, заметил внизу под обрывом, на котором стояла вилла, маленькую уединенную бухточку, и решил к ней спуститься: там я как раз и мог бы спокойно 'обо всем поразмыслить', а если бы я не пожелал этого, то и вовсе ни о чем не думать, просто искупаться в море.
С этими мыслями я направился по уже знакомой мне аллее, опоясывающей остров. Время было еще раннее, и на узкой тенистой дорожке я почти никого не повстречал лишь несколько мальчишек мягко простучали среди царившей вокруг тишины босыми пятками по мощенной кирпичом дорожке, затем прошли, обнявшись, две совсем молоденькие девушки, вполголоса болтая друг с другом, да две или три пожилые дамы, вышедшие прогулять своих собачек.
В конце аллеи, там, где она проходила по самой пустынной и обрывистой части острова, я свернул на узенькую дорожку. Пройдя еще немного, я дошел до бегущей в сторону тропинки, она оканчивалась террасой, казалось, висящей над бездной. Достигнув террасы, я остановился и глянул вниз. Метрах в ста подо мною дрожала и блестела в лучах солнца, переливаясь и меняя свой цвет в зависимости от направления ветра, необъятная гладь моря. В одном месте море было голубое, в другом синее, почти лиловое, а еще дальше от берега зеленое. Выступая из моря, далекого и молчаливого, словно стая летящих навстречу мне стрел, устремляли вверх свои голые, сверкающие на солнце верхушки громоздившиеся вдоль берега острова отвесные скалы. При виде их, сам не знаю почему, меня вдруг охватило какое-то странное возбуждение; жить мне больше не для чего, подумал я, и у меня мелькнула мысль: а что, если прыгнуть в эту сверкающую бескрайнюю бездну? Может быть, такая смерть не будет недостойной всего того хорошего, что во мне заложено. Да, я готов был покончить с собой, чтобы хоть после смерти обрести ту чистоту, которой не было у меня при жизни.
Это искушение покончить с собой было вполне искренним и сильным, и, возможно, какое-то мгновение моей жизни действительно грозила опасность. Потом почти инстинктивно я подумал об Эмилии и спросил себя, как она восприняла бы известие о моей смерти. И тогда я вдруг сказал себе: 'Нет, ты хочешь покончить с собой не потому, что устал от жизни… ты ведь совсем не устал от нее… Ты кончаешь самоубийством из-за Эмилии'. Меня смутила эта мысль: она весьма коварно сводила мой порыв к личной заинтересованности. Затем я задал себе еще один вопрос: 'Из-за Эмилии или ради Эмилии?.. Ведь это существенное различие'. И тотчас же сам себе ответил: 'Ради Эмилии, ради того, чтобы вновь вернуть ее любовь, ее уважение, пусть даже после моей смерти… Чтобы заставить ее мучиться угрызениями совести, из-за того что она несправедливо презирала меня'.
Все это самокопание напоминало детскую игру в кубики: сваленные в кучу кубики нужно разложить в определенном порядке, чтобы получился определенный рисунок. Едва я успел додумать все до конца, как сразу же картину моего нынешнего положения, которую я себе нарисовал, дополнила пришедшая мне в голову мысль: 'Ты столь бурно реагировал на слова Рейнгольда потому, что тебе показалось, будто, разъясняя отношения между Улиссом и Пенелопой, Рейнгольд, возможно, сам того не сознавая, намекал на отношения между тобой и Эмилией… Когда он заговорил о презрении Пенелопы к Одиссею, ты сразу же подумал о презрении Эмилии к тебе… Короче говоря, тебе неприятно было услышать правду, и ты восстал против нее'.
Однако картина все еще была неполной, и вот ее завершила, на этот раз уже окончательно, новая мысль: 'Ты думаешь о самоубийстве потому, что не можешь разобраться в себе самом… Однако, если ты хочешь вновь обрести уважение Эмилии, тебе вовсе не обязательно кончать с собой. Достаточно сделать нечто гораздо более легкое… Как ты должен поступить, тебе уже подсказал Рейнгольд… Одиссей, стремясь